Оковы тяжкие падут. Повесть - страница 3



Примерно так же, по мнению Долоты, обстояло дело и с большинством российских управителей: за какое доброе дело ни возьмутся – все из рук валится. Или перекалят материал, или не дотюкают. Или не раскочегарят, как надо, горн, или рукавицы забудут надеть, руки о заготовку обжигают. Единственное, что лихо получалось в итоге – тот самый «пшик»… Особенно часто сказка эта, с «пшиком», почему-то вспоминалась Долоте, когда наблюдал он из окна кухонного (из него лучше всего видно было) за участившимися в последнее время салютами праздничными.

Самое же любопытное заключалось в том, что и народ-то уже как бы и не возражал против экспериментов, которые осуществляли над ним власти, со временем привыкаешь ко всему. К чморению – тоже. Может, это какой-то новый, неизвестный науке, вариант синдрома «стокгольмского»? Смирился, выходит, окончательно. Исправно умирал, ничего не скажешь, как назначено и где велено. По первому, так сказать, призыву. Десятками, сотнями тысяч, миллионами дуба давал. Дуплился, жмурился – любо-дорого посмотреть, голова к голове, ноги к ногам – аккуратно! В отдельные исторические периоды (голь на выдумки хитра) даже в штабели приспособился укладываться сам, заранее, значит, чтоб оставшимся потом с трупами не вожжаться, а то ведь не натаскаешься. При масштабе таком руки отвалятся… Как туда уходил? А по-всякому: и куражно успев рвануть рубаху на груди (на миру и смерть красна), и тихо отходя к деду Кондратию в безбелковых отеках несчетных голодоморов и лагерных дистрофий. Иногда успевая за секунду «до» выкрикнуть: «Да здравствует великий вождь мирового пролетариата дорогой товарищ Сталин!» Но по большей части все же молча. Как и жил… Факелами пылающих старообрядческих скитов и огоньками папирос следователей НКВД освещая великую традицию российского «народочморения». Дальше – больше. С известного времени начал народ даже условно делить чморильщиков своих на условно «хороших» и «плохих». «Плохими» стали те, при которых «ни хрена не прибыло». Ни стране в целом, ни собственному подворью в частности. А «хорошие» – те «чморили», конечно же, не только ради самоутверждения. Еще и приварка какого-то ради. В виде территорий, к примеру. Иными словами, если народишко поморили для забавы барской, для баловства, в общем, это хреново; но вот если человеческий материал пошел впрок, в какое-то осмысленное дело, если потрачен, израсходован был, скажем, на приращение территорий – это уже совсем другой коленкор…

Что еще удивляло Долоту при чтении Карамзина, к примеру? Вселенская отзывчивость населения гнобимого! То, как народишко трогательно, благодарно откликался на любое, пусть даже самое мизерное, но человеческое отношение к себе, платил даже за снисходительные подачки сердцем полным и любовью, помнил о «доброте» той вечно и детям своим помнить завещал. И – детям детей. Даже если речь шла о сущих объедках со стола барского.

Долота долгое время пытался понять, на что же похожа эта самая «отзывчивость»? Потом догадался, что напоминает она ему взаимоотношения барина с побиваемой собакой своей. Ведь точно так же дрожащая всем тельцем сучонка, наказываемая барином, пытается порой подластиться, подладиться к длани его, карающе воздетой над головой ее ушастой в ходе осуществления экзекуции (а вдруг передумает тот и вместо оплеухи, снизойдя, снисходительно потреплет по холке?).