Он упал на траву… - страница 5
Из-за угла вышел Федька, наш молодой режиссер. Он подошел ко мне, ухватил меня своей мясистой рукой за локоть и сказал, поправляя роговые очки:
– Вот чертова жара, пошли в Эрмитаж, а? Там певец какой-то приехал из-за границы. Прослушивание идет.
Федька хрипло засмеялся, закашлялся, засипел, глазки его стали серьезными, он поправил очки и невесело добавил:
– Фриц прет как скаженный, а нам понадобились интимные песенки. Пошли – полюбуемся?
Я сказал:
– Не хочется.
Федька близоруко сощурился и спросил:
– Ты чего это в ватник нарядился, как Чайльд-Гарольд? И при сапогах?
– Я в пять часов уезжаю.
– Куда?
– В ополчение.
– Так, – сказал Федька.
Он постоял, помаргивая и томясь и растерянно переступая с ноги на ногу. Потом он решительно шагнул ко мне.
– Слушай, – сказал Федька, – у меня вопросик: а не наплевать ли нам на интимные песенки? Пошли погуляем, пока тихо.
У меня словно камень с души свалился. Я сказал:
– Ну что ж, пошли…
И я пошел с Федькой, с этим тюленем, с этим близоруким бегемотом. Я шел с ним рядом, скинув ватник, стуча сапогами, и радостно было мне, потому что человеку нужен друг, и на войну его должен провожать друг, а без друга человек не человек.
Мы пошли с ним по улице Горького, вышли на Красную площадь, постояли перед храмом Василия Блаженного. Мы всегда им восторгались. Потом мы перешли через мост, походили по Болоту и – снова под мост, на набережную. Москва-река дышала в наши лица, остужая их, и Кремль глядел на нас своими несказанными куполами, и зеленой травы на спуске у Большого дворца было так много, и такого она была изумрудного яркого цвета, что действовала просто как болеутоляющее. Мы перешли еще один мост и пошли Александровским садом обратно к улице Горького. Она была красива и широка, и нам, москвичам, все еще трудно было привыкнуть к новым ее масштабам и к новым огромным домам, выросшим так недавно. Мягкий асфальт таял под ногами, и мои сапоги уже давали себя знать неприятной болью где-то над пятками. Мы шли вверх по улице Горького, прошли телеграф и Моссовет. Мы больше помалкивали, но когда дошли до Елисеевского магазина и прошли его, Федька вдруг сказал:
– А может быть, выпьем?
– После, – ответил я, – ближе к отъезду.
4
Мы с Федькой пошли ко мне. Дома у меня все было по-прежнему неприбрано. Линина недопитая рюмка стояла на столе, и гвоздик, на котором висел вчера ее плащ, торчал на своем месте.
– Плохо у тебя, – сказал Федька. – Это чья рюмка?
– Не тронь, – сказал я.
Федька отдернул руку.
– Дамы? – сказал он. – Красотки кабаре?
– Она уже умерла, – сказал я.
Федька посмотрел на меня странно увеличившимися глазами.
– Ничего не понимаю.
– Сегодня разбомбило дом, в котором она жила, – сказал я. – Я, видел, как выносили ее тело.
Федька отошел от стола.
– Хорошая? – сказал он. – Красивая?
– Ты не про то, – сказал я.
– Любил? Крепко?
– Совсем не любил, – сказал я.
– Жалко как мне тебя, и эту девушку жалко, всех так жалко, хоть помирай.
Он скрипнул зубами и лег на постель.
А я быстро стал собираться. Положил в мешок полотенце, рубаху, чашку, носки, булку, остатки вчерашней колбасы, ножик, галстук, сахар и карандаш. Подпершись локтем, Федька лежал на боку и смотрел на меня молча и сочувственно.
– Ну, а она? – сказал он.
– Кто? – сказал я.
– Сам знаешь.
Я промолчал.
– Тяжелый ты человек, – пробормотал Федька, уминая под себя подушку. – Потому что хромой. Ты думаешь – ты гордый, а ты просто тяжелый. – Он укоризненно покачал головой. – Может быть, что-нибудь передать на словах? – крикнул он. – Не молчи!