Оскомина - страница 4
Так что недаром сказано: сегодня я лицо официальное, а завтра, глядишь, и неофициальное. Или, наоборот, сегодня – неофициальное, а завтра… Но это дела не меняет.
Однако к чему я веду? А веду я к тому, что мой отец – а он пользовался среди маршалов нашего дома большим уважением и за свои познания, и за участие в штурме линии Маннергейма – называл себя любителем военной истории, и не больше того. Дед же мой в историки вообще не лез, а занимался теорией (феерией, как он выражался по свойственному ему озорству характера) военного дела.
И хотя некоторые выводы исторического характера ему приходилось делать, он как историк называл себя свободно мыслящим дилетантом и за точными историческими справками отсылал всех к своему другу генералу, комдиву, профессору Александру Андреевичу Свечину.
Образцово затмевал
Мемориальной доски, посвященной памяти деда, нет на фасаде нашего дома. Чтобы подобную мраморную доску установить – вогнать в штукатурку медные болты по ее четырем углам, понадобилось бы сдвинуть остальные доски, отчего штукатурка непременно посыпалась бы, а зияющие дыры, как их ни затирай и ни замазывай, выглядели бы скверно. Я бы даже уточнил: выглядели бы словно новые заплаты на старых, прохудившихся мехах с вином. В Евангелии об этих заплатах кое-что сказано…
Но что именно, я, впрочем, точно не помню, поскольку в нашей семье больше читали Маркса, чем Марка, больше Ленина, чем Луку. Хотя могу засвидетельствовать, что старенькое, слепенькое, на пожелтевшей бумаге Евангелие у деда все же было. Он держал его у самой задней стенки книжного шкафа, чтобы при обыске (а обысков тогда ждали все – даже среди обитателей нашего дома) сразу не копнули, не ковырнули и не обнаружили. Иногда ухитрялся достать, по плечо просунув руку за ряды книг, раскрывал, перелистывал, что-то прочитывал и тотчас возвращал на место.
Помимо Евангелия, дед чтил писания Оригена Александрийского, называя их векселями на получение тайных знаний. Он следил по карте за экспедициями Рерихов, а также не без известного кокетства называл себя немного антропософом, что давало повод Свечину воскликнуть, словно отчитывая на экзамене нерадивого студента: «Каша в голове! У тебя, мой милый, каша в голове, причем с непроваренными комочками – эзотерическая!» – после чего он досадливо выговаривал деду, чтобы тот пожалел свое время и вместо подобной ерунды занимался бы настоящей наукой.
Я помню свечинские выговоры, его воздетые над головой кулаки, коими он потрясал в воздухе, вразумляя деда.
Потрясал так, что рукава его генеральского кителя сжимались в гармошку и спадали до локтей. Я мог бы многое рассказать об их спорах, однако для меня важнее сказать о другом: если все же кому-то неймется устанавливать доску, то придется для этого зачинать новый ряд, дед же всегда противился и не желал, чтобы его считали зачинателем.
Как теоретик военного дела он всегда называл себя продолжателем, последователем – кем угодно, но только не зачинателем. Эту честь он отдавал другому (как Татьяна у Пушкина другому отдана и будет век ему верна).
Поэтому в моем поколении… а наша семья, как всякое большое семейство, разбросанное и по Москве, и по Ленинграду, и осчастливившее своим присутствием даже славный город Владикавказ, где обитает наша тетя Адель, бывшая балерина и отчаянная клептоманка по части редких книг, делится на поколения, причем по признаку: кого и когда посадили, сослали или расстреляли… так вот, в моем поколении мысль о том, чтобы вымерять стену и крошить штукатурку, ввертывая болты для мраморной доски, к счастью, окончательно заглохла.