Оспожинки - страница 8
Из стаек у коровы и у бычка стал выкидывать – поднакопилось: у мамы сил на это не хватает, ну а Василий не был тут уже неделю – не занимался.
Таскаю. Вилами. Рожок у них стараюсь не сломать. Дед мой по отцу, думаю, Павел Григорьевич Войсковой, потерявший во время Первой Ерманской, в сражениях которой участвовал в составе Елисейского казачьего полка в чине подъесаула, от газовой атаки австрияков, будь оне, безъязыкие, неладны, все до единого зуба, как бытто семючки, их изо рта-то после выплюнул, помню которого хорошо, и в преклонные годы ещё бравого, если бы вздумал вдруг он, Павел Григорьевич, устно кому-то описать чью-то корову, сказал бы так: не масть, а щерь – таким бы он воспользовался словом.
Я напишу так, где-нибудь скажу ли, и надо мною посмеются.
Сладил дело, управился. В стайках убыло, а на пригоне прибыло – гора уж высится изрядная, зимой хоть на лыжах, было бы кому, с неё катайся; в конце апреля, в начале ли мая, как поведёт себя весна, выдастся затяжная или ранняя, перед пахотой всю эту гору надо будет разбросать по огороду – удобренне, натуральное. Органика.
Навоз.
Открыв ворота на пригоне, Чернушу выпустил на улицу. И выгонять её не надо – сама Чернуша побежала, едва меня не сбила с ног. Бычок, с пучком сена во рту, выждав какое-то время, следом за ней, за матерью, подался. Не торопясь, не догоняя.
«Идёт бычок, качается… Сейчас я упаду». Чужие будто – меж собой-то.
У нас, людей, бывает хуже. Друг друга поедом едим.
В огород пошёл.
Стою. Плантация. Оглядываю, как хозяин. Капуста. Белокочанная. Вилки пузатые – как на девятом будто месяце – глаз, их обкатывая, веселится. Вырывать лук надо будет – пора, думаю. Как-нибудь, выбрав время, пока здесь, вырву. Мама, устроившись возле гряды на перевёрнутом ведре, обрежет, в старые чулки или в детские, оставшиеся после отгостивших лето внучат, колготки его после упакует. В этом нельзя ей отказать – обидится: сама смогу, мол, ещё в силах. Ни дня без дела, как у некоторых ни дня без строчки. Луком набитые чулки или колготки повешу я уже – за печью, где тепло и сухо, где маме луковку зимой достать будет сподручно, а на полати каждый раз за ней не лазить. Чеснок – потерпит, посидит. Свёкла, брюква, редька и морковь – и те ещё погодя́т, в земле не затоскуют. Что не успею сделать я, с тем уж Василий как-нибудь управится – уж, поди, вырвется, поможет.
И я надеюсь.
Увяла, вижу, картофельная ботва, почернела – в межрядья полегла. От помхи – отец бы так предположил. Во всех случившихся неурожаях виновной у него всегда была таинственная помха. Если не засуха невероятная или не беспрестанные дожди. А самым действенным средством от всех человеческих болезней была у него водка, с размешанными в ней солью-каменкой и молотым чёрным перцем, – что внутырь. И карасин – а этот уж наружно; но горло можно было им пополоскать, когда ангина. Так, помню, скажет: «Помогат». Отпомогало. Горько без отца. Он и не хварывал, отец-то. Хоть и не часто потреблял, тока по праздникам. Да когда гость какой приедет.
Скорей – от заморозков, чем – от помхи. От них, от утренников крепких, и не только ботва, но и крапива за огородом пожухла. Листья у пучек. Вязель пока ещё вон держится – зелёный. Да и отава. Ну а так:
Белым-бело вокруг – всё в инее. Солнце взойдёт – и всё порозовеет; а то и так – как золотом покроется.
Когда он, отец, умер, когда его похоронили, совсем его не стало, абсолютно, как мне тогда казалось, а спустя какое-то время – начал он каким-то странным образом присутствовать – вернулся.