От Затона до Увека - страница 3
А в отдалении шумела набережная. Длинной вереницей огней, словно мост из моего черного грота на веселый курорт, куда я вез свой толстый бумажник.
Но я не жалел. Волшебно засыпал я в обрамлении всех этих миражей. На краю мерцающего моря, без денег, без необходимости куда-либо идти или даже просто следить за временем, и с чувством последнего освобождения. Самого последнего. Да-да, это уже точное, окончательное освобождение – думал я, проваливаясь в сон.
И начинал замерзать.
Какое-то время я упрямился, кутался в куртку, ворочался, и то и дело садился перекурить, притворяясь, что мне по фигу. Разве что не отжимался, как в изоляторе, когда разъяренный моей беспечностью Трактор бросил меня в холодную камеру. Тем не менее, это становилось похожей историей. Сдавшись, я пополз от моря. Перебрался на край пляжа, затем пересек тропинку и, свалившись в кусты у подножия холма, корягой полежал на обочине, слушая над собой голоса людей, прогуливающихся по дикому Коктебелю. Но меня снова бросало в дрожь, и я продолжал отползать, теперь уже карабкаясь по холму. Примерно, каждые два часа, я извлекал себя из сухой травы, закапывался повыше, опять ворочался, кряхтел, сопел и с треском пробивающегося сквозь чащу животного, вновь перекочевывал наверх, в поисках новой лежки.
К утру я оказался почти на вершине. Среди низкорослых деревьев, растерявших свои «томагавки» и недалеко от таинственного дома. Смотрел на утреннее море – на полынью света в молочных его разводах, на нежные ватки облачков, обложившие горизонт – и отчаянно пытаясь собрать вчерашнее очарование, играл желваками и пронизывал взглядом даль, злобно отмечая, как образ флибустьера покидает меня.
Однако я еще дал последнее представление. Черпая сухую землю ногами и поднимая страшную пыль, я размашисто сбежал с холма и, разбросав по берегу одежду, плюхнулся в ледяное море, чтобы побриться и почистить зубы. Проделал я это рядом со спасательной станцией и испытал нечто вроде реванша. Мужик в тельняшке, опершись на поручни мостика, осовело смотрел, как я, запрокинув голову и придерживая свою треуголку, скребу шею кортиком.
На этом, пожалуй, и все.
Сбросив карнавальный костюм, я побежал искать междугородные переговоры…
(международные, я тогда даже не вполне отдавал себе отчет, что международные, в полусне пообщавшись с таможенниками, машинально заполнив какие-то карточки и в поезде поменяв немного рублей на гривны, что у меня тоже как-то не сильно отложилось)
Вдоль арок из дикого винограда, под кипарисами и туями, неизменно ухающими из себя горлицами, пустынными улицами зябкого утра побежал я звонить маме, требовать прислать денег, смутно понимая, что именно такую возможность держал я в уме, распаляясь на берегу. Это были еще времена переговорных пунктов, с телефонными кабинками по периметру и девушкой, называющей номер одной из них. В Коктебеле такой находился на почте – домик, наискосок от рынка, с табличкой синими буквами «Пошта» – на крыльце которого я и расселся в ожидании открытия, всклокоченный и продрогший, и похожий на крымского забулдыгу, нашаривающего мелочь в облепленной валежником куртке.
Первым посетителем я заказал разговор с Москвой. Услышал сонное, подчеркнуто строгое материнское «але», и у нас произошел такой разговор
– Тигрушенция! – включается во мне отцовское воркование. – Тут такое дело, все деньги у меня украли, – говорю я ёрническим тенорком своего папы. – Сплю, в общем, на улице. У меня тут минута всего, ты это… – но я не успеваю договорить