Отдай моё - страница 23



Проснулся Митя еще потемну. В окне мягко и стремительно пронеслось вниз судно, как лунами опоясанное иллюминаторами. Митя вышел на палубу, сапоги цепко держали влажный металл. На востоке чуть синело. Хребты были чёрными, а небо тёмно-синим, ясным, с узкой чёрной полосой на севере и яркими высокими звездами. Вверху глухо шумел порог. Серёдка неслась стрелой, а отставшая от неё вода завивалась, плеща в берега. Валясь в стороны, буровил буй, и вода, обтекая его, журчала на разные, но одинаково задумчивые лады. Чёрная деревяшка медленно ходила по кругу на веревке. Капот был в испарине.

Беглый оказался заспанным мужичком, похожим на постаревшего Лермонтова, с черными живыми глазками, и по всей голове кругло заросший щетиной. За всю дорогу он сказал фразы две: с утра: "Курить есть?", и когда Митя, разбираясь с заглохшим мотором, дёрнул, но тот не завёлся, проконстатировал: "Не фурдымайло". Уже показались на берегу ёмкости и антенны, когда стало кончаться горючее. Митя вылил в литровую банку остатки из бака, опустил туда шланг, и тот с похмельной жадностью высосал желтый бензин, едва они поравнялись с косой, на которой сидели у мотоцикла парень с девчонкой.

– Братан, литру дам – сам на подсосе, – сказал парень, ударив на "дам".

Обогнули мыс и поравнялись с балками. Митя понял, что опять не хватит, и ткнулся в берег напротив высоченной лестницы, по которой медленно ступал седобородый дед. Бензин у него был, но дома, и Митя поднялся с ним в поселок.

Улица как труба гудела – пахло выхлопом и пылью, обдав музыкой, пронеслась машина, мчались мотоциклы, шли люди: накрашенная девушка в чёрных чулках и розовой юбке, кто-то в костюме, вдали ревел двигателями самолет – всё кипело, билось, словно зуд большого мира отдавался сюда по авиатрассе, как по длинной и гибкой доске. В выгоревшем таёжном тряпье, напитанный ветром, словно был пористым, как листвяжная кора, и, как кора, красный от загара, с банкой прозрачного золотого бензина Митя возвращался обратно. Енисей лежал огромно и спокойно, чуть качаемый ветерком, и казалось два мира разделены не кромкой угора, а чем-то прочным, как граница, которую Митя дважды пересёк, так что одна жизнь контрабандно протекла в другую.

Митя глянул на крошечную лодку, и вздрогнул, не увидя там столбиком сидящего Мишку, только тупо темнела ржавая бочка. Сбегая по бесконечной лестнице Митя представлял, каким подарком для Мишки стала и бутылка, и запасная одежда, и малосольная осетрина, которую он наверняка разрежет на митиных записках, несмотря на сходство с Лермонтовым. Во весь опор Митя подбежал к лодке. Мишка сидел за бочкой, опершись на неё спиной, и вытянув ноги, глядел в Енисей.

После Красноярска пахнущий простором и опилками Камень казался студёным, диким, долгожданным, а после тайги, наоборот, едва не столицей, обрушиваясь взбудораженными пассажирами, валящими из подсевшего самолёта, надушенными диспетчершами, которые не говорят, есть ли места, а судачат, мол, "взяла Наташке курточку, а не знай, может дорого", пока та, что помоложе, не бросит в окошко: "Паспорт давайте".

На следующий день Митя вылетел в Красноярск, и поспев на Южно-Сахалинский рейс, сидел в самолёте у окна, бездумно листая газету. Беглый Мишка и беготня с банкой бензина казались уже бесконечно далёкими. Голова была занята предстоящей поездкой к отцу, и как бывает, чем ближе радостное событие, тем страшнее за него, кажется, оно вот-вот сорвётся, и поводы для беспокойства пухнут, как грибы после дождя: всё ли ладно с паспортом, что это за виза, о которой все так серьёзно говорят, и почему так вздрагивает самолет, когда давно уже набрали высоту?