Откровения юродивого. Записки изгоя - страница 15



Взволнованно стало на душе – и радостно, и грустно, стихи замерцали. Достаю блокнот и, лежа на верхней полке, сочинил-набросал – рассказик детский со множеством радостных, восхищенных восклицательных знаков и грустным многоточием в конце; все воображенным было в нем, зыбким, как в видениях… И от той легкости, с какой был написан этот рассказ, от грусти радостной и грустной радости творчества художественного, родилась мечта стать писателем. Детским! И эта мечта казалась вполне осуществимой.


На верхних вагонных полках ни сесть, ни в окно посмотреть как следует – шея немеет, устают глаза, но наверху шум-стук колес не такой жесткий, как внизу, и легко мечтается. Леса по сторонам поезда казались до бесконечности широкими и покойными, но было видно – встревожены они, особенно березы, у которых от ветра вершины кивали, а ветви махали; и все деревья клонились в одну сторону, по ходу поезда – попутный был ветер. А за Уралом вдруг потемнело, потянуло холодом, сильно зашумело, и в окна ударил дождь с градом.

– Как-кое! – испугалась хромая девочка и зажмурилась. – Сердючее!

Зажмурились и интеллигенты, жена и муж, сидевшие чуть ли не прижавшись друг к другу в тесноте. Тонкая шея хромоножки потянулась к окну, к дождю, граду и ветру.

– А солнце еще будет? – спросила она.

– Сядь! – в худенькое плечо детское впилась костляво-узловатая рука старухи, как лапа старой птицы. – Сядь и сиди! Не егозь.

Губы и щеки хромой девочки, все лицо задрожало, но не заплакало, только выражение стало как у немой, а старуха помрачнела. Видать, впервые ехала она без билета, тяготилась этим и, судя по мраку на лице, ненавидела поезд, в котором она и больная ее внучка были лишними.

– Еще и эта напасть – град! – зло произнес женский голос за перегородкой. – И огороды, и поля побьет, ничего не соберем с земли.

– В прошлом годе тож, – проснулся заросший мужик, – тож в августе град бил, – и хохотнул: – Крышу у соседа всю перемолотило – и шифер, и цыплят… В наказанье! Зверюга его, пес, обтрепал петуха моего до самой гузки, а петух дареный, за то и наказанье.

– Без наказаньев нельзя, – повторил он после жевания пустым ртом и сглатывания слюны. – Нельзя! Без наказаньев-то.

И задумался. О чем? О наказаниях или, может, о том, что град сейчас бьет крышу и его дома, его огород, дареного петуха? Кто знает, что происходит в душах заросших, когда они задумываются!

– В такую погоду хорошо бы крякнуть! Стакашек с прицепом, – словно после дремоты потягиваясь, произнес подсевший на Урале безбилетный в новом болоньевом плаще. – В погоду такую только крякать.

Был он молодой, а в волосах уже седина, лицо открытое, располагающее к общению. Взгляд его остановился на мне.

– Как насчет ресторашки, студент?

– Не пью. Разве пиво только, – и спустившись с верхней полки, я пошел за болоньевым плащом.

Пошел не просто так, а по-деловому, с блокнотом; в то время я боролся в себе с застенчивостью и вырабатывал общительность, необходимую в журналистике. К тому же случайные встречи бывают даже очень интересными. Студент все еще сидел во мне, студент! Старуха и хромая девочка тоже встали и пошли за нами.

И в тамбуре я почувствовал на себе пристальный взгляд. Смотрела старуха. Моя тетка по матери при переселениях в СССР с запада на восток пропала без вести, словно в воду канула, и в лице старухи мне показалось что-то знакомое. Но тетка пропала у Тихого океана, а тут были Урал, Сибирь. Померещилось! Отвела взгляд и старуха; видно, потеряла тоже кого-то, и мы оба обознались теперь. Хромоножка же продолжала смотреть на меня немигающе. Ей-то что могло мерещиться? Выходили они на следующей станции.