Открытие мира - страница 19
Катюша – это, оказывается, девушка по имени Катя, яблоки он уже видел, а груш – нет, как расцветают деревья – не видел, а чтобы на них сами росли и просто висели такие вкусные вещи – и представить себе не мог. Он-то и деревья представлял себе плохо, потому что на их пустыре, кроме бурьяна и мелких кустов, ничего не было, а вокруг яслей росли одни сосны.
Жаль только, что маме все время приходится что-то делать: то стирать, то штопать, то варить еду – и уговорить ее взять гитару и попеть удается нечасто. А учитывая, что ей утром нужно бежать на работу, а Рите – в школу и оставлять Альку просто не с кем, приходится соглашаться с яслями, несмотря на раннее вставание и необходимость ложиться днем в холодную постель. («Дети днем должны спать!» – это говорится строгим, категоричным тоном и не подлежит обсуждению. Здесь в яслях, кажется, все не подлежит обсуждению.) Но если хотя бы не еда и не процедура кормления: вот это – действительно трудно.
…Алька еще не знает голода или не помнит его. Он еще не понимает сосущего чувства в желудке, от которого начинает мутить и болеть голова, чувства, выбивающего все мысли и даже желания, кроме одного – желания что-нибудь пожевать. Когда это возникает, Алька начинает рефлекторно жевать оставшуюся еще с «до войны» соску и сглатывает слюну, забивая это чувство. Алька не помнит, что папа на «Пятом участке» привозил из командировок серые замерзшие лепешки бараньего жира и мать строгала этот жир в кипящую воду и подсыпала пшенной крупы, чтобы сварить подобие супа, – может быть, от этого у Альки и разболелся желудок. Алька не знает, что сейчас Рита со всей детворой барака бегает после школы к заводской проходной, и родители, работающие на заводе, выносят им то, что экономят на своих рабочих пайках: кто хлеб, кто капустный суп, кто вареную картошку, завернутую в обрывок газеты.
Алька ест немного, и после своей болезни он не очень любит есть, но мать именно поэтому старается, чтобы он ел больше, и ему, как младшему, достается лучшее, что есть в доме, и это вызывает некоторую ревность быстрорастущей десятилетней сестры. Правда, иногда он просыпается от непонятного чувства, потому что видит во сне хлеб, и ему вдруг нестерпимо хочется его, и тогда он просит: «Мама, дай мне хлебца». Но все же это еще не то сознанное голода, которое уже знают тысячи детей в Ленинграде и еще сотни тысяч его сверстников, разбросанных в детдомы и интернаты или оставшихся в оккупации, где порой едят осоку, крапиву, овсяной жмых или просто траву, чтобы выжить. Понимание этого придет к нему позже.
Пока он сидит в столовой, которая по совместительству является еще и спальней, на маленьком стуле за маленьким квадратным столиком вместе с тремя такими же, как он, малышами над миской с манной кашей, помешивая ложкой сероватую жижу, похожую на цементный раствор, и думает о том, как избежать этого кормления: то ли попытаться все-таки это проглотить, то ли как-то незаметно протянуть время до того момента, когда все кончат есть, и начнут собирать посуду. И как бы было хорошо, если бы нянечка не заметила, что у него не съедена каша и не стала бы ругать его при всех. Он может есть все: и суп, и картошку, и пшенную кашу, и даже рыбий жир, который не любят все дети, но манную кашу он есть не может…
Кто ел эту ясельную манную кашу военных лет, запомнил ее на всю жизнь. Вытащенная из неизвестных хранилищ, замоченная и полусгнившая еще в мешках, сваренная на скорую руку без соли и сахара, с затхлым запахом прели, который, попадая в нос, вызывал тошноту еще до того, как ложка достигала рта, со слипшимися в ней комками, напоминавшими по вкусу скользкую глину, в которой вязли зубы, она не просто не лезла в горло – она подпирала нёбо изнутри, запирала горло, носоглотку и не давала дышать, вызывая спазмы.