Отсюда лучше видно небо - страница 4



Никому: ни государству, ни коллективу, ни разросшемуся всесильному профсоюзу, – который получит в своей обезличивающей анонимности защиту от правовой расправы, посягательств бесправного рабочего класса. Виталий Юрьевич не будет нужен даже своему единственному бесперспективному и странно-отрешенному от жизни младшему сыну Владиславу, на которого нельзя положиться ни в чем.

И вот опять возвращалась гипертрофированная кондукторша. Ее беспаспортное лицо, пытавшееся преодолеть какую-то границу, теперь, оштрафованное за превышение скорости, вырисовалось перед глазами Владислава: вокруг крохотного кокнутого рта, похожего на ощипанную куриную гузку, выкопан ров губной помады.

Губы, напяленные на крупные зубы, как гусеничная лента, обнаруживают избыточное сходство с подбитым танком.

«Юноша, юноша, – ревела в ухо Владислава эта карикатура на женщину, – остановку провороните!»

«Не пятилетка – потерпит», – подумал Владислав.

«Пригожий у вас макияж, гражданка», – выговорил он и сделал глубокий вдох, наполняя разомлевшую грудь несколькими кубометрами залежалого полуденного воздуха. Взял свой расхристанный, обокраденный чемодан и, развернувшись, – встряхивая стрелки биологических часов, – вышел.

Глава 2. Босяком на вершине айсберга

Неожиданно заведенный мир крутанулся под ногами, но Владислав устоял. В свои двадцать три года был он неуклюж, неповоротлив и черствел только из-за убежденности в том, что будет с возрастом все больше походить на Виталия Юрьевича. Да, в тяжелом, ужасно тяжелом, на вид воинственном обмундировании плоти – с портупеей позвоночника, патронташем кишечника, в пуленепробиваемой каске головной боли и т.д., – жил этот крошечный внутри, стремящийся к незаметности, скуксившийся, однокомнатный человек. Рост у него был вот – чудовищный. Рот – как разводной мост над буксирующим пароходом языка. Сам язык – как борющийся с зевотой тунец на крючке. Глаза – большие и бесполезные, изумрудные, в обмундировании пшеничных ресниц. А лоб – как надбровный утес, к которому пришпилили кляксу провинившегося Аякса. И еще очерк уха, выскакивающего из-под спутавшихся волос, как противотанковая мина.

Внешне Владислав представал как ярко выраженный комплекс патологически уродливых черт: криво пришитая пуговица носа, жиденькая полоска бесцветных мальчишеских усов, бесчувственная борозда затасканных губ, перечеркивавшая, как непростительную ошибку, нижнюю половину дегенеративного бледно-желтого лица, на котором лежала остывшая каша жизни. Подбородок его, несмотря на масштабы, был безвольным, а прикус – неправильным. В его лице, в принципе, не нуждалось ни зеркало, ни отечественный кинематограф, ни женщины. Однако была в этом солидарном уродстве всех его обличительных очертаний соблюдена строгая симметрия, прослеживался некий обратно пропорциональный этому безобразию нравственный замысел.

Для призыва на военную службу оказался Владислав Витальевич непригоден: из-за сердечной хвори и астматических фортелей, которые выкидывали его бронхи. Физический труд он переносил также плохо, – но это все осталось в прошлом. Здесь: пьянящий ветер подстрекал его волосы к мятежу против укоренившейся власти расчески.

На грудь ложилась пятитомным словарем болтовня обступивших его пассажиров. Головокружительно выгнулось над ним тринадцатичасовое небо, десантное подразделение жары высадилось в тыл его расплавленного затылка, – так что Владислав Витальевич моментально взопрел и обессилел. В такие мгновения он вроде бы ощущал, что чем-то болен: но в отношении своей предполагаемой болезни оставался обсессивно-пассивен, умышленно инертен. Ведь в ее потайном, закамуфлированном потоке содержались все предпосылки к его будущему, к его жизни, которая оказывалась в итоге всего-навсего следствием его непрерывно-болезненного состояния.