Оттепель. Льдинкою растаю на губах - страница 11



– Ты плачешь? Ах, боже мой, что это ты? Нельзя тебе плакать, морщины появятся!

– Да, плачу! – сказала она. – Горько плачу! Я знала его, я пришла с ним проститься!

Тут Хрусталев заметил вихрастого парня, который бросал сейчас землю туда – в глубокую яму – и плакал навзрыд. Он плакал сильнее, чем плакала Инга, и, всмотревшись в его отчаянное, искаженное лицо, Хрусталев вдруг подумал, что это дурацкий предрассудок: считать, что плакать можно только женщине, а для мужчины это унизительно. Напротив, слезы вихрастого парня словно вобрали в себя то, от чего сейчас разламывалась грудь и у самого Хрусталева, они взяли на себя его боль, как лошадь, на спине которой болтается один раненый, останавливается, чтобы на нее взвалили еще одного.

Поминки устроили в «стекляшке», собралось много народу. Инга не пришла, и Хрусталеву стало досадно, что она не пришла на поминки, а сразу куда-то исчезла, как будто растаяла. Он старался не думать о ней, но иногда, особенно когда душа вдруг начинала ныть – а сегодня она не просто ныла, она разламывалась, как будто это и не душа вовсе (субстанция невидимая), а коренной зуб, – сегодня он не мог справиться с собой, и мысли об Инге, ярость, горечь, как будто она все равно виновата (во всем виновата, и только она!), мешали ему еще больше, чем прежде.

Стол был накрыт с особенной пышностью, водки и коньяку было достаточно, и собравшиеся много и жадно пили, отодвигая в своем сознании то страшное, что стало причиной этого пиршества. Через час невыносимо захотелось поговорить о чем-то простом, деловом, может, даже слегка пошутить. Регина Марковна, на мощной груди которой почти лопалось черное шелковое платье, негромко обсуждала с Хрусталевым просьбу режиссера снять снизу надвигающийся поезд.

– Но он говорит: «Пусть сперва Хрусталев в деталях расскажет, как он это сделает».

– Не его собачье дело. Сказал сниму, значит, сниму. Пусть ящик с коньяком готовит. «Арарат», пять звездочек.

Геннадий Будник, в прекрасном темно-сером костюме, ударил вилкой по рюмке и поднялся, намереваясь сказать тост.

– Друзья мои! – мягким, но мужественным голосом начал он. – Я бы хотел вас немного повеселить. Костя был веселым человеком, и ему не понравилось бы, что на его поминках мы ни разу не улыбнулись, вспоминая его. Вот я и хочу рассказать. Иду я однажды по коридору и вижу: Костя сидит на подоконнике. Грустный такой, только что не плачет. Я подошел. «Что ты, – спрашиваю, – такой грустный? Какая муха тебя укусила?»

– Врешь! – неожиданно перебил его вихрастый парень, который недавно так плакал на кладбище.

У Будника вытянулось лицо:

– Позвольте… Что значит – я вру? А вы кто такой?

– Егор Мячин, режиссер. Брехать надо меньше.

Толстая и обрюзгшая Регина Марковна вскочила с легкостью четырнадцатилетней девочки.

– Все! Все! Перестаньте! Давайте за Костю!

– Подождите, Регина Марковна, – раздувая ноздри, прошипел Мячин, – я не позволю, чтобы этот… Чудак с буквы «м»… Чтобы он тут шутил!

– Кого это ты обзываешь? Меня? – У Будника шея вдруг стала малиновой.

Егор Мячин, только что отрекомендовавшийся режиссером, схватил тарелку с недоеденным салатом, размахнулся ею и запустил в Будника. Трое мужчин, сидевших рядом, бросились на Мячина и поволокли его к выходу. Будник брезгливо стряхнул с пиджака вареное яйцо, разрезанное пополам, потом попытался отчистить салфеткой плевки майонеза.