Озябнуть в Зимбабве - страница 5



Существовала, однако, теневая сторона одарённого ребёнка, отмеченная родимым пятном на темечке, заросшем волосёнками, и дурной славой цыганских предков. Маленькая девочка любила огонь. Жаркий, искрящий, опасный – огонь, который так легко получить, стянув у взрослых спички, и так трудно удержать в какой бы то ни было загородке. В этом мы с Генкой убедились, когда чуть не спалили сарай. Огонь не хотел удерживаться в деревянном ящике, в котором мы его разожгли! Мы, перепуганные, с трудом потушили и ящик, и облизанные наглой искрой потемневшие доски пола…


– Вечно ты ищешь себе шибеницу3, – укоризненно говорила моя бабушка-украинка.

Конечно, я не искала никакой «шибеницы» сознательно. Я просто плохо координировала движения, и поэтому всё время падала.

Как только меня выпускали погулять, я тут же пулей вылетала за дверь, неслась, не разбирая дороги – и грохалась. В момент падения умудрялась подставить под удар сразу и колени, и локти, и подбородок! Наша домашняя аптечка опустошалась моментально. Уходило всё, что годилось для обработки ран: йод, зелёнка, перекись водорода, стрептоцид. Километрами расходовались бинты и ленточный пластырь. Мама перевязывала меня, как раненого бойца. «Не боли у Танечки, не боли у маленькой… А боли у волка, боли у крокодила, боли у Бармалея…» Однако мне было жалко и волка, и крокодила, и даже Бармалея, – и я возражала: «Нет, надо говорить: боли у Яна Смита из Южной Родезии!»

Мятежный правитель самопровозглашённой республики, сторонник расовой сегрегации, по определению был хуже и Серого Волка, и самого Бармалея. Так воспитывали.

Однажды вечером к нам в комнату заглянул знакомый и ужаснулся при виде лежащего на кровати ребёнка, над которым суетилась мама со свежевыстиранным (опять не хватило стерильных) бинтом, перевязывая покалеченные руки и ноги. А я улыбалась.

Боль и досада от падения быстро забывались. Я с интересом разглядывала многоцветные раны, красно-сине-фиолетово-жёлтые, и всегда отколупывала корочки.


Оставлять меня без присмотра было нельзя. Запертая в комнате, я вспарывала подушки и выпускала перья, разрисовывала красными мелками стены. Однажды после подобного происшествия нас с мамой вежливо, но твёрдо «попросили» из общежития.

Тогда мама сняла комнату у базарной бабы Фени. Помню толстых внуков этой женщины. Я честно пыталась с ними играть; видимо, наигравшись, мы потом никогда не общались, хотя ходили в один детский сад, а затем и в школу.

Вскоре нам разрешили вернуться в общежитие: комендант сменился. Но мама больше не оставляла меня одну, а оформила в детский сад.

У бабули и няни я жила как королевна. Кушала овсянку, периодически разбрасывая кашу по всей комнате или «докармливая» ею няню. Гуляла, окружённая мелюзгой, глядевшей мне в рот, потому что я знала много историй и стихов и интересно их рассказывала.

«Моя нецененна, моя драгоценна», – говорила старушка-няня, а сама всё вязала носки на мои стремительно растущие лапы: в полоску и в ромбик, с рыбками и кисками, нитяные и пуховые…

Было очевидно, что неприспособленный ребёнок не выживет в новых условиях. Поэтому мама объяснила мне, что я – «пигалица» и «шмокодявка», а вовсе не царственная особа, и должна ходить в садик, как все нормальные дети. Годовалого Генку вон и то в садик отдают. Так что завтра мы пойдём туда вместе, и я подам Генке пример.

– Не хоч-у-у-у! Не бу-у-у-ду! – верещала я, мотая вихрастой головой.