Парк евреев - страница 7
А если второй брак – ошибка, тогда и вовсе худо. Корчишься в постели и затуманенной мыслью притрагиваешься к другой женщине, которая всю жизнь спешила навстречу к тебе с пирогами, у которой каждая родинка на щеке сияла, как звезда на утреннем небе, а каждый ее волос привязывал к себе навсегда, как смерть.
Над Ицхаком смеются, когда он говорит, что даже от ее брани пахло маком и корицей.
Что с того, что у них не было детей. Мало ли у кого на белом свете нет детей. Беда, когда король и королева бездетны – у них обязательно должны быть наследники. И потом, что такое вообще дети? Вещи, взятые на время в долг: сына одалживаешь у невестки, а дочь – у зятя. Отдал, и не проси обратно, и процента не требуй. Даже если тебе их вернут, то ты получишь их не такими, какими они были.
– О чим пан тэраз мисле? – неожиданно и, как Ицхаку показалось, чересчур кокетливо спросила пани Зофья.
– О жене. О первой жене, – поправился он.
– Пан ее любил?
– Наверно.
– Она давно умерла?
– Она никогда не умрет. Мы с ней только что вместе вошли во двор синагоги.
– Какой синагоги?
– В местечке над Вилией. Мы там с ней под хупой стояли. Пани что-нибудь слышала про хупу?
– Так, – не задумываясь, ответила уборщица. – Я сама мечтала о хупе. И, как бы испугавшись своего признания, продолжала:
– Пану подобёнся польки?
Ему было неловко от ее вопроса.
Ей давно было пора приняться за уборку, но она не спешила. Листьев за ночь намело в Бернардинском саду уйму – ветер, негодник, озоровал до утра. Пани Зофья хоронит их каждый день: она – могильщик облетевших листьев – либо закапывает их, либо сжигает на пустыре. Малкин за то, чтобы их закапывали, как людей.
Он от кого-то в детстве слышал, что когда придет Мессия, то из могил восстанут не только люди, но и животные, оживут увядшие растения, воскреснут опавшие листья. Ветер, который всегда возвращается на круги своя, развесит их там, где сорвал, – на каждой веточке, на каждом сучке, и все снова встретятся: и листья, и ветер, и одноногий парикмахер Натан Гутионтов, и Эстер, и грамотей Моше Гершензон, и рабби Мендель, и пани Зофья, и все братья Малкины, и обретшая память Лея Стависская, и все начнется сначала, с первого крика, с колыбельной, со свеженабухшей почки, с провожания в литовское войско, со скрипок на свадьбе…
– Hex пан не муве, же не подобёнся. Вам они завше были до густу. Фремде вайбер – зисе вайбер (чужие женщины – сладкие женщины).
– Ты говоришь по-еврейски? – остолбенел Ицхак.
– А бисэлэ, – сказала пани Зося и показала ему кончик заскорузлого мизинца.
– Кто тебя научил? Может, отец был евреем?
Пани Зофья мотнула головой:
– Отец был подпоручиком в Армии крайовой, а мать – учительница польской гимназии.
– Так кто же тебя научил?
– Лучшая учительница, пан Малкин, – любовь. Мой Яцек называл меня ночной еврейкой, – сбивчиво, почти захлебываясь, прошептала пани Зофья.
– Ночная еврейка? – пробормотал в замешательстве Малкин.
Впервые за тридцать пять лет ему захотелось затянуться дымком. Он огляделся, метнул взгляд под скамейку, увидел смятый окурок, устыдился своего желания и снова уставился на пани Зофью. На вид ей было лет шестьдесят, не больше. Крашеные, словно остекленевшие волосы, напоминавшие жнивье, не молодили ее, а старили. Продолговатое, еще миловидное лицо было вспахано преждевременной старостью: неровные бороздки морщин тянулись по щекам вниз, к полным затаившейся страсти чувственным губам, которые она то и дело покусывала от волнения.