Паук Жигулев. Записки сумасшедшего - страница 2
Нет, я никогда не поверю тем болтунам из телевизора, которые призывают ради любви к несчастным больным лишить людей свободы выбора. Лицемерные лгуны, которым я бы прописал операцию по укорочению языков. Что они понимают, сидя в геморройных креслах и оскопленных кабинетах? Что ведают они, которые ни разу не просыпались в аду и не знали, наступит ли рай сегодня или вообще не наступит? Что может сказать хорошего, доброго здоровый человек больному? Мне жалко их, фарисейских угодников, которые при новой власти поменяли окрас, как хамелеоны, а по существу остались прежними корыстолюбцами. Спаситель сказал про них: «Гробы окрашенные. Снаружи лак и богатство, а внутри гниль!» И отпустил падшую женщину со словами: «Иди, милая, постарайся не грешить больше».
Мне жалко всех. Себя не жалко. Обидно. Какая глупость.
Что я могу поделать?
Токсикоз. Время тяжкого бремени. Тридцать девять ступенек октября. И Валера, в крови которого течет желанная теплота.
Но я остаюсь в тишине, потому что боюсь расплескать содержимое ада. Остерегаюсь бешеных схваток телевизионных программ, тугой агрессии, язвительной черноты. Хватит того, что есть во мне. Тошнотворный ком я понесу через все утро, и мне надо это смиренно выдержать.
Утро само по себе встает колом в горле и пищеводе. Не дойти до ванной, не побриться. Максимум, что смогу – во тьме вылить на свою голову ведро холодной воды. Прилизать волосы, остудить мозги. И это уже много.
И я одеваюсь. Медленно, тихо, плавно. И в темноте. Шарю рукой в углу прихожей, нащупываю рабочую спецовку, надеваю ее, в сапоги попадаю не с первого раза, но сверху. Наклоняться нельзя. Опасно. Поясница трещит как электричество, а склонять голову рискованно. Все из меня трехсоставного может хлынуть вовне. У двери на мгновение задерживаюсь, шепчу какие-то молитвы. Ангелы меня не слышат. Я знаю это. Никто не хочет слышать человека в аду. Потому что дверь ада изнутри запирается. Я открываю дверь и делаю шаг в подъезд. Сверху льется православное радио. Полуслепая бабушка Дуся каждое утро включает радио с церковными песнопениями и делает это так, будто она не полуслепая, а полу глухая. Бабушка Дуся была знакома с моими родителями. Пять лет назад я мог бы занять у нее денег, и она бы дала мне, не боясь обмана. Теперь не даст. Я обманул ее надежды. Пообещал сварить крест на могилу мужа, взял деньги авансом, но не сварил. Пришел больной на работу через лазейку в заборе, упросил мужиков дать мне три металлических бруска из кузницы, выложил перед бабкой в форме креста и выманил у нее оставшуюся сумму. Деньги проколол, а про сварку забыл. Теперь у нее в квартире валяются бруски для креста, а я не могу занять у нее денег. Впрочем, наверное, смог бы, если захотел. Не хочу – стыдно. Время ушло, когда я умел без стыда просить в долг деньги. Это было по молодости, когда совесть умела симулировать эмбриональную шизофрению. То есть когда моя душа на мгновение превращалась в совершеннейшее дитя, не ведающее ни стыдливости, ни угрызений. Тогда я мог просто прийти и попросить. А теперь нет. Мнусь перед дверями, покрываюсь краской стыда, не знаю, что сказать. Вроде как знаю, что отдам, но просить не могу. Возраст. Проклятущая деликатность души, которая с годами только усугубляется и становится очевиднее.
С женщинами та же история. В молодости завести знакомство для меня было пустяшным предприятием, а теперь тяжеленным грузом. Только если не брать во внимания девочек из притона. С ними совсем просто – они без затей. Сольешь им кубик-другой для восстановления формы, они уж и рады отплатить, лезут целоваться, себя предлагают как вещь – попользуйся, друг, если хочешь. Но мне не надо этого. Невозможно служить двум господам –