Пение пчел - страница 9



5

Я никогда не тешил себя наивными иллюзиями насчет того, откуда берутся дети. Всегда знал, что сказочка про аиста, приносящего младенцев, была не более чем выдумкой для слишком любопытных детей. Мама никогда меня не обманывала, как это делали множество сеньор ее эпохи. Если я закатывал истерику, она говорила, как долго и мучительно меня рожала; если не слушался, упрекала родовыми муками. Казалось, каждая моя шалость оценивалась в одну из ее схваток.

Мама была доброй женщиной. Честное слово. Иначе не объяснишь, как я получился. Я не имею в виду мое появление в физическом смысле: она была умной и, несмотря на то что жила во времена всеобщей сдержанности и скромности, понимала, что итогом супружеской близости являются дети. Проблема состояла в другом: она была уверена, что ее детородный возраст закончился, ведь обе мои сестры к тому времени были замужем и успели осчастливить ее внуками. Мое позднее появление застало ее врасплох.

Учитывая это, несложно понять, почему мама так всполошилась, узнав в свои почтенные тридцать девять о беременности. Могу себе представить ее мучительную неловкость, когда она призналась в своем положении двум моим старшим сестрам. Тем более своим подружкам из линаресского казино[5]. Представляю себе ее отчаяние, когда вслед за двумя барышнями в лентах и кружевах в доме появился сорванец, вечно покрытый грязью и нередко вшивый, к тому же обожающий бурых жаб.

Так что родился я у мамы в то время, когда она уже чувствовала призвание нянчить внуков. Она очень меня любила, и я ее очень любил, тем не менее у нас не все было гладко. Помню, отказавшись от идеи прикрыть мою наготу воланами и бантами, она приняла решение одевать меня как испанского графа, в костюмчики, которые мастерила сама, а подобному образу я не соответствовал ни в коей мере. Да и испанского во мне ровным счетом ничего не было, как ни старалась мама наряжать меня в вышитые костюмчики, заимствованные из последних журналов мадридской моды.

К ее ужасу, я вечно ходил перепачканный какой-нибудь едой, глиной, собачьим, коровьим или лошадиным дерьмом. Коленки вечно покрыты ссадинами, светлые волосы свалялись в колтун и потемнели от грязи. Меня нисколько не смущали сопли, вытекающие из носа. Носовой платок с вышитыми инициалами, который мама ежедневно клала мне в карман, служил для чего угодно, только не для вытирания соплей. Я такого не помню, но рассказывали, что вместо говяжьей и куриной печени, которую по распоряжению мамы, убежденной, что от печени розовеют щеки, готовили мне няньки, я предпочитал есть жуков.

Сейчас, будучи отцом, дедушкой и прадедушкой, я признаю, что был не самым простым в обращении ребенком. Повлиять на меня было невозможно. Мама всю жизнь жаловалась, что с тех пор, как я научился говорить, моими излюбленными словами были «нет», «я сам» и «это нечестно»; что, едва научившись ходить, я уже бегал; что, наловчившись ускользать от внимания взрослых, взбирался на каждое дерево, попадавшееся мне на глаза. Коротко говоря, она со мной не справлялась. Мама чувствовала себя слишком старой и полагала, что полностью выложилась с двумя старшими дочерьми, которые получились практически идеальными.

Она утверждала, что отрада для глаз у нее уже есть, поскольку моя старшая сестра Кармен – следует это признать – была красавицей. Когда она была маленькая, мама завивала ее светлые волосы и радовалась, когда люди говорили, что ее дочь ангел, куколка и просто прелесть. Повзрослев, Кармен разбила сердца половине города – когда отправилась учиться в Монтеррей, а затем когда вышла замуж. Сестра стыдилась легенд о своей красоте, до сих пор сохранившихся в переулках Линареса. Моя мама долгие годы хранила бесчисленные письма с обещаниями вечной любви и стихами от всех безответных поклонников, которые Кармен получила до и после замужества. Можно было подумать, что стихи предназначались маме – столь бережно хранила она эту кипу бумаги, словно боевые трофеи, к тому же хвасталась ими при первой возможности.