Персиковый сад (сборник) - страница 4



– А за то, мой мальчик, что княгиня его полюбила.

– Ну так что?

– Как «что»? – теряется бабушка. – Чай, она была мужняя жена.

– Ну? – не понимаю я.

– Вот тебе и «ну»! – сердится она. – Грех, поди.

– Почему грех-то?

– Охти тебя! Вырастешь – узнаешь.

Ну и ладно. Не хочет говорить – не надо. Песню я все равно люблю. Виделся мне Ванюша в образе нашего деревенского плотника Мити. Тоже голова кудрявая, идет – шапка на затылке, лихо так сидит, а ветер волосы развевает. И терем я видел, в котором «свет-княгиня» жила. Представлялся он мне той избушкой в березовой рощице, залитой тихим предзакатным светом. А наличники у терема были кружевные, как на окнах дома у Мити-плотника.

Печально и светло от тех песен. А еще – стихи. Старые. Таких в книжках теперь нет.

Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах;
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..
Ф.Н. Глинка. Москва

Нараспев читает бабушка, и встают передо мной в темноте яркие картины никогда не виданной Москвы, и жжет в груди то от неясной тоски, то от острой жалости. Это когда про Стеньку Разина.

Вот и помост перед Стенькой…
Разин бровью не повел.
И наверх он по ступенькам
Бодрой поступью взошел.

Это ж надо! Ведь на казнь ведут! И не страшно ему? А может, и страшно, только он такой, Стенька-то, сильный и гордый.

Поклонился он народу,
Помолился на собор…
И палач в рубахе красной
Высоко взмахнул топор…

У меня перехватывает горло. Но я еще креплюсь.

«Ты прости, народ крещеный!
Ты прости-прощай, Москва…»
И скатилась с плеч казацких
Удалая голова.
И.З. Суриков. Казнь Стеньки Разина

Тут я плачу. Тихонько, чтобы бабушка не услыхала. В темноте она не видит, как слезы горохом катятся по моим щекам.

– Еще, бабушка, еще!

Она кладет руку мне на голову:

– Что же тебе еще рассказать, мой мальчик?

И рассказывает, рассказывает. Поет своим старческим голосом…

В ту пору в деревне пели часто. Мужики, конечно, по праздникам, а бабы – и за работой. Не только когда лен трепали. Помню, с поля возвращаются – грабли на плечах – и поют, громко, заливисто. А то прибежишь, бывало, к бабушке за гривенником на кино, а ее звено снопы вяжет – золотые, тяжелые. Наставлено их домиками видимо-невидимо. Солнце садится. И свет над полем несказанный. И песни. Далеко разносятся они над жнивьем. Вспомнишь – и щемит, щемит в груди. Сладкая и чистая боль. Не боль даже, а нечто такое, что и словами не высказать…

– Так что спеть тебе, мой мальчик?

– Про Ваньку спой, про Ваньку-ключника.

– Ну, слушай…

«Наслещики»

По большим праздникам – на Рождество, на Пасху – дома у нас собиралось множество старушек из окрестных деревень. «Наслещики» – называла их бабушка, и я думал, что это от слова «наследить». После гостей оставался в доме беспорядок, хотя были старушки все чистенькие и аккуратные, ничего не ели, только пили чай из самовара с твердыми, как камень, баранками. Как-то спросил я у бабушки про эти «следы». А она рассмеялась:

– Полно, что ты, да какие от них следы?

– А почему тогда «наслещики»?

– Ночуют у нас, вот и наслещики. И мама моя, Царство ей Небесное, помню, тоже всегда так их называла.

Все же я эту загадку разгадал. Только позже. В школу уже ходил и однажды в каком-то рассказе наткнулся на слово «ночлежка». Тут и выстроилось в голове: «ночлежка» – «ночлежники» – «ноч лещики» – «наслещики». То есть те, кого пускают в дом переночевать.