Песнь о собаке. Лучшие произведения русских писателей о собаках - страница 9



Большею частью победителем оказывался в этой упорной и глухой борьбе за место ночлега я – и не только потому, что я был тойон[7], а он – только ямщик, но еще и потому, что жилых-то юрт на нашей дороге было мало…

Я и сейчас с удовольствием вспоминаю об этом путешествии. Нигде и никогда я не чувствовал себя таким близким к природе, как здесь, в этих странствиях. Все путы порваны – старые надоевшие места навеки оставлены, впереди – неизвестное будущее. Такое ощущение, вероятно, испытывает птица во время весеннего перелета. И сейчас, когда я пишу это, передо мной развертывается целая лента.

Вот дикое узкое ущелье с нависшими скалами, засыпанное снегом, на котором сверкает весеннее солнце. Ущелье идет причудливыми зигзагами, за каждым из которых можно увидеть что-нибудь неожиданное… И действительно, один раз мы натолкнулись на диких оленей, которые в испуге прыснули во все стороны, другой раз за выступом, шагах в тридцати, неожиданно увидали на горном склоне приманку тунгусов-охотников, так называемых «чубуку» – горных баранов… Вот огромная лысая гора с черными камнями, с которых ветер сдул снег, – на вершине ее шест со множеством болтающихся на волосяных нитках пестрых лоскутков, это – якутский жертвенник духу места.

Ясно вспоминаю сейчас одну ночеву в крошечной поварне среди ровных и молчаливых, засыпанных снегом гор, в которой едва-едва могли мы с Тутой поместиться вдвоем. При свете ярко пылающего веселого камелька мы долго пили вечером чай, причем я не жалел подбавлять в него рома… Тута развеселился и гортанным голосом, с закрытыми глазами, покачиваясь всем телом, распевал свои песни, а я со сладкой грустью слушал его, не спуская глаз с пылающих смолистых дров, и думал о том, что было мне так дорого и что осталось там, далеко, далеко… Потом Тута, наклонившись ко мне и положив свои ладони на мои колена, что-то горячо и долго мне говорил, а я в ответ говорил ему свое… И мы весело кивали друг другу головой, похлопывали друг друга по плечу, и каждый был доволен собеседником, хотя Тута ничего не понимал по-русски, а я ничего «не слышал» по-тунгусски. Скоро он разделся догола – они все спят здесь совершенно обнаженными, закрывшись лохмотьями мехового одеяла, – и заснул у самого камелька с блаженной улыбкой на лице.

А я вышел из поварни и долго любовался серебряными горами, на снегу которых сверкали месяц и звезды, дождался солнца, от которого порозовели все вершины, и смотрел на невиданную картину борьбы между собой на снежном просторе вечерней и утренней зорь, которые здесь в это время уже сходятся вплотную, на борьбу между месяцем, звездами и солнцем…

А днем я пьянел от этого солнца. Глаза слепли даже под синими консервами. Солнце сверкало ослепительно и все кругом наполняло пьянящей радостью. Давно уже я запрятал под себя кухлянку и ехал в одной меховой куртке, накинув лишь на ноги свое песцовое одеяло. На коленях у меня лежал истрепанный Пушкин – в однотомном издании Павленкова, и я в упоении громко декламировал его, со смехом подмечая иногда на себе удивленные взгляды Туты, который, вероятно, думал, что я молюсь, и любовно гладя бархатистые весенние рога и нежные губы «заводного» оленя, который был привязан сзади к моей нарте и который, когда я протягивал к нему руку, боязливо косился на меня своим огромным темно-карим влажным глазом…

На речке Хараулах («Черная Вода»), уже впадавшей в Лену, Тута завез меня на ночеву к своему приятелю-ламуту. Ламутами называются тунгусы, живущие близ моря, – ЛАМ по-тунгусски значит море. Дома оказалась только старуха. Она немедленно придвинула медный чайник к огню, соскребла ножом кожу с великолепного озерного чира (особенно ценящаяся на Севере рыба), настругала строганину, подала на тарелке копченые кусочки оленины, напоминающие сухарики из черного хлеба, угостила даже таким лакомством, как копченый олений язык, и сырой мороженый мозг из оленьих ног (смею уверить, что последнее было особенно вкусно – нечто среднее между сливочным маслом и сливочным мороженым). В свою очередь я заварил в крутом кипятке мороженые пельмени, достал банку сгущенного молока, ржаные сухари… Наш пир оказался на славу. Старуха-ламутка, похожая лицом на сморщенное печеное яблоко, и мой Тута долго и с удовольствием после еды рыгали ради уважения ко мне, такому хорошему нючатойону (русскому начальнику).