Петербургский текст Гоголя - страница 26



Единство этих самоотверженных, «безбрачных, суровых… железных поборников веры Христовой» определяет религиозный «энтузиазм» (VIII, 46). Но, в отличие от средневековых католических рыцарей или исконных их врагов – мусульман, представителям воинствующего православия вообще чужд религиозный аскетизм: будучи «неукротимы, как их днепровские пороги», они не знают воздержания, обетов, постов… Это христианско-республиканское юношеское «братство… разбойничьих шаек», когда все «общее – вино, цехины, жилища», живет «азиатским буйным наслаждением» набега, а после него козаки впадают в «беспечность» языческих «неистовых пиршеств и бражничества» (VIII, 48). – Стоит напомнить, что «пьянство, излишество в пище и питии» христианство считает признаком языческого «распутства» (1-е Петра 4:3) и что в народной культуре порождения земли – золото и зелье («горелка», табак) – считаются бесовскими101.

Изображая жизнь козаков, Гоголь использует ассоциации с библейским Адамом (его имя означало «взятый из земли»): их укрытия – «землянки, пещеры и тайники в днепровских утесах»; козак кажется «страшилищем бегущему татарину»102, вылезая «внезапно из реки или болота, обвешанный тиною и грязью…» (VIII, 47–48). О том же говорят и прямые природные уподобления: «гнездо этих хищников», «неукротимы, как… пороги», «с быстротою тигра» – и скрытое сравнение с лесными «шайками медведей и диких кабанов». Такие же уподобления в статье «О движении народов в конце V века» характеризовали древних германцев: «Они жили и веселились одною войною. Они трепетали при звуке ее, как молодые, исполненные отваги тигры»; они тоже использовали «пещеры для первоначальных… жилищ или сохранения сокровищ» (VIII, 119, 120). Сопоставимы и вольнолюбие воинов, и неукротимость их в бою – наряду с беспечностью и «бесчувственной ленью» в домашней жизни, – и страсть к пиршествам.

При этом вольное христианско-республиканское «братство» козаков явно соотносится с древнерусской «вечевой республикой», а их «азиатские набеги» похожи и на половецкие, и на походы князей против половцев – как в «Слове о полку Игореве», оказывавшем с начала XIX в. значительное воздействие на русскую литературу103. О древнерусской воинской повести напоминает и фольклорная метафора в статье Гоголя («…земля эта… унавожена костями, утучнена кровью». – VIII, 45). В «Слове о полку Игореве» Великая Степь представала «землей незнаемой», неким запретно-чуждым пространством, о чьей опасности сама природа как бы предупреждала солнечным затмением и где стихийные силы губили нарушивших запрет. Столь же стихийно и решение князя Игоря достигнуть «земли незнаемой». Его поход, замышлявшийся как богатырский подвиг, предстает неразумным, во многом «слепым», ибо, возвышая героя, противопоставляет его другим князьями, нарушает договоры с половцами, в конечном итоге разрушает мир и согласие на Руси, угрожая целостности государства. Степь здесь – неведомое, чуждое, гибельное пространство стихий и одновременно простор, манящий испытать себя, свои силы, безоглядно освободить желания, дающий «волю» (уже тогда – явно – своеволие!), что обнажает богатство или пустоту души и тем отторгает личность от общества. Причем сам амбивалентный пространственный образ Степи (его можно назвать литературным археотопонимом) искони был ориентирован на Азию, на иноязычный, иноверческий, чудесно-демонический Восток. Можно заметить, как переосмысливаются традиционные черты этого образа в «Отрывке из Истории Малороссии».