Петля. Тoм 1 - страница 18
– Я не знаю, верю я или нет… Скорее всего, не верю. Просто, нет больше сил носить это в себе… Что, если я не избавлюсь от этого, когда умру? Что если после смерти ад для меня не закончится, и я так и останусь один на один со своей совестью? Теперь уже навеки?
– Что ты сделал такого страшного, что боишься своей совести больше, чем смерти? – удивляется она.
– Я предал… предал своих товарищей, подставил своего лучшего друга… Это мучает меня сильнее болезни и страшит сильнее смерти…
Вот они и подобрались к этой теме… Только сейчас она вспоминает… нет, до нее доходит то, что сказала ей Анна перед тем, как передать в руки тюремщиков: – «Помни, малышка, если кто-то из них захочет что-то тебе рассказать – слушай и запоминай, а не захочет – так разговори. Истории заключенных бывают очень интересны и полезны. Истории о вероломных предательствах и обманах, эти истории имеют большую цену». Какая польза может быть от этой истории, она не знает… А какова цена этой истории? И, в конце концов, какой смысл выслушивать и запоминать, если она все равно отсюда не выйдет? Нет – есть смысл и есть польза: для нее самой, страшащейся тишины и для этого мальчика в соседней камере, которому просто необходимо… необходимо говорить…
– Тогда, говори… Говори обо всем, что тебя гнетет. Говори, пока не почувствуешь, что твоя душа свободна. Я, конечно, не священник, чтобы просить за тебя перед Богом, но…
Она придвинулась к стене вплотную, просунула руку…
– Так даже лучше… – прошептал 457, – Я хочу исповедаться путане. Так даже лучше…
Его ледяная ладонь прижалась к ее, и их пальцы переплелись…
III
…В своих воспоминаниях, я не раз пыталась определить – дать названия своим ощущениям в те первые дни после возвращения. Что ж, то, что я сначала считала игривым любопытством в постижении своей экзотичной родины и отчаянным желанием вернуть свои давно пережитые детские чувства к отцу, в последствие было мной проанализировано и переосмыслено. Сейчас я, к своему ужасу и стыду, осознаю, что и то, и другое были всего навсего брезгливым призрением – высокомерием, помноженным на скуку и жажду перемен. И перемены не заставили себя долго ждать…
Я добралась до ворот фабрики мистера Грауза, но внутрь войти так и не успела. Странный шум, доносящийся с тыльной стороны здания, отвлек мое внимание, заинтриговал, заставил развернуться… На фоне общего гула промышленной зоны этот звук был явно рожден скоплением людей. Я различала стройную выразительность, повышенный тон, и, вместе с тем, спокойную интонацию главенствующего голоса, которому, то и дело, словно подпевали другие, менее спокойные, изредка слабые озлобленные и полные сомнений, но чаще дружные восторженные и одобрительные возгласы. И все это сливалось в причудливую мелодику, ритмику, напоминавшую уличную постановку классической пьесы, вроде Шекспировской трагедии… Не противясь своему любопытству, я подошла поближе.
Прямо возле ограды на возвышенности стоял высокий худощавый человек, выделявшийся среди остальной массы народа не только своим центральным положением и зычным тембром голоса, но и несвойственной местным жителям белизной. Этот контраст черно-серой толпе – его бледное лицо, длинные ослепительно белые волосы, искрящиеся платиновыми нитями, светлая рубашка – производили почти гипнотическое впечатление… Впечатление, будто этот человек стоял в свете рампы… или сам излучал свечение… Он говорил – говорил на испанском языке, свободно и легко, насколько я могла судить, даже без акцента, периодически перемежая его словами из местного диалекта – на манер речи коренных индейцев. Столпившиеся вокруг него люди, по большей части, молча слушали его, лишь немногие осмеливались робко выкрикнуть свое сугубо личное несогласие, а потом вдруг все разом единым хором поддерживали выступавшего – вторили ему, ликовали. Все это, как мне сначала показалось, до того было пропитано театральностью, что я невольно стала задумываться о сценарии и режиссёре. А, кроме того, кого-то мне напоминал этот белый человек, хотя я никак не могла понять, кого именно… Может он и был известным актером?