Петровка. Прогулки по старой Москве - страница 13



– Оркестр весь здесь?

– Весь, Ипполит Карлович, – отвечали ему.

– Хор весь в сборе?

– Весь, Ипполит Карлович.

– Хорошо. Солисты все налицо?

– Все, Ипполит Карлович.

– Прекрасно. Курьер, афишу!

Ему подавалась афиша, отпечатанная на особенной, мягкой бумаге. Альтани брал афишу, так туда и не заглядывая, мял ее, и под почтительное, более того, какое-то торжественное молчание труппы, шел в уборную – употребить эту афишу так, как он считал единственно возможным.

При господине Альтани оркестранты Большого театра взяли дурную привычку – во время спектакля выходить покурить. Дождется, например, какой-нибудь арфист или же барабанщик более-менее ощутимой паузы в собственной партии – и, пригнувшись и крадучись, покидает свой пост. А потом тем же манером возвращается.

Слушателей это, конечно, раздражало. Рахманинова тоже. Он, недолго думая, запретил подобные отлучки. Тогда оркестранты обвинили Рахманинова в нарушении свобод.

– Могу я попросить господ прошение об увольнении? – ответствовал Рахманинов. – Прошение будет удовлетворено без промедления.

Музыканты смекнули, что нашла коса на камень. Никаких прошений, разумеется, никто не подал. А перекуры прекратились.


* * *

Атмосферу Большого театра прочувствовать мог почти каждый. Сказочную, нежную, таинственную и неповторимую. Борис Зайцев писал в повести «Голубая звезда»: «Есть нечто пышное в облике зрительного зала Большого театра: золото и красный шелк, красный штоф. Тяжелыми складками висят портьеры лож с затканными на пурпуре цветами, и в этих складках многолетняя пыль; обширны аванложи, мягки кресла партера, холодны и просторны фойе, грубовато-великолепны ложи царской фамилии и походят на министров старые капельдинеры, лысые, в пенсне, в ливреях. Молча едят друг друга глазами два истукана у царской ложи. Дух тяжеловатый, аляповатый, но великодержавный есть здесь.

Христофоров, явившийся в ложу первым и одиноко сидевший у ее красно-бархатного барьера, чувствовал себя затерянным в огромной, разодетой толпе. Театр наполнялся. Входили в партер, непрерывное движение было в верхах, усаживались в ложах; кое-где направляли бинокли. Над всем стоял тот ровный, неумолчный шум, что напоминает гудение бора – голос человеческого множества. Человечество затихло лишь тогда, когда капельмейстер, худой, старый человек во фраке, взмахнул своей таинственной палочкой, и за ней взлетели десятки смычков того удивительного существа, что называется оркестром. Загадочно, волшебством вызывали они новую жизнь: помимо лож, партера и публики в театре появилась Музыка. Поднялся занавес, чтобы в безмолвном полете балерин дать место гению Ритма».

Театр был верен себе – сохранял таинственный и сладостный дух, что проник в его стены еще при покойном Медоксе.

Семейное посещение Большого было истинным событием: «Этой экспедицией управляет сама мать. Нас предварительно моют, одевают в шелковые русские рубахи с бархатными шароварами и замшевыми сапогами. На руки натягивают белые перчатки и строго-настрого наказывают, чтобы по возвращении домой из театра перчатки оставались белыми, а не совершенно черными, как это обыкновенно случается. Понятно, что мы весь вечер ходим с растопыренными пальцами рук, держа ладони далеко от собственного туловища, дабы не запачкаться. Но вдруг забудешься и схватишь шоколад или помнешь в руках афишу с большими черными буквами невысохшей печати. Или от волнения начнешь тереть рукою грязный бархатный барьер ложи, – и вместо белой тотчас же перчатка делается темно-серой с черными пятнами.