Пейзаж с отчим домом - страница 19
Посиделки с Петром Григорьевичем в тот тёмный во всех смыслах период проходили ежедневно. То в студии после занятий, то в кафешке после короткого пленэра или урока в галерее. Да не мельком, не впопыхах, а обстоятельно – по часу, а то и по два. Ульяна догадывалась, что старику тяжело, что он перемогает себя, давая ей возможность пережить смутную пору. Но при этом не отказывалась от его участия, не ведая, насколько ему тяжело. Ведь виду он не подавал.
Слушая Ульяну, Пётр Григорьевич не расставался с блокнотом. То делал портретик, то запечатлевал какой-то возникший в разговоре образ. Погружённый в себя, в свои мысли и недуги, он, казалось, многое пропускал мимо ушей. Однако Ульяна знала, что это не так. Время от времени старик вставлял замечания и даже поправлял её, если речь касалась деталей или предметов, которые он знал и помнил лучше. А ещё, если к месту приходилось, что-нибудь уточнял: например, резьбу наличников в родительском доме, форму штакетника, какой у печи был дымоход – прямой или с коленцами, как была отделана её светёлка и какое у неё было окно – стандартное или полукруглое италийское. Ульяна недоумевала: зачем это? И откуда ей знать, какой дымоход был у русской печи?! Но потом, чуть позже, с тихой радостью начинала вспоминать, как красиво в полукружье окна вписывалось рдяное зимнее солнце. А каким чудесным теплом оболакивала печка, когда после катания на чунках она, девчушка, настылая да продрогшая, забиралась на её каменную спину!
Ульяна уже не удивлялась вопросам Петра Григорьевича. То, что ей вспоминалось, откладывалось в её сердце, отогревая его. А ещё аукалось в блокноте старика. И наличники, и палисад с сиренью. И она, девчурочка на сказочной, расписной печурочке, словно крошечка-хаврошечка на коровушке. «Похоже-похоже», – по-детски восклицала Ульяна, подчас забывая, кто тут учитель, а кто ученик. А Петру Григорьевичу того и надо было.
А в студии старик по-прежнему рисовал пейзажи, мысленно уносясь в родимую сторону: лесные опушки, луга, стога сена, озёрные глазницы, клюквенные болотца, речные дали, лодки у берега, избушки, баньки, пастбища с коровушками, жеребятами-стригунками… Господи, сколько же отрады в песне о Родине, и сколько ни пой её – по гроб жизни не перепоёшь! Это радовало Петра Григорьевича и утешало: не надоест летать в родимую сторону. Одно огорчало старика: ему по-прежнему не давалась небесная даль.
– Наличники, палисадники, стога – всё вроде как надо… («Да-да», – соглашалась Ульяна, чтобы не огорчать старика, – у него заметно падало зрение.) а небеса – увы…
Выпустив из внимания Ульяну, он опять повернулся к мольберту. Окинул и так и сяк, отошёл, снова приблизился, задумался, понурился, а потом вдруг вскинул руку.
– Может, там смекну? – это он подумал вслух. Вслух старик теперь думал часто. Думал, что не думает, а вот думалось.
Ульяна не отозвалась, чтобы не мешать ему, но вздохнула. Пётр Григорьевич всё чаще болел. И этот вздох был знаком согласия: ведь и впрямь, видимо, уже скоро старик узнает глубину неба. Пятна старческие появились не только на руках, но и на лице, а белки глаз подёрнулись мелкой сеткой сосудов. «Укатала горюна чужа сторона», – как он сам говорил.
…Старик скончался в январе. Похоронили его там, где он и предвидел, – на муниципальном кладбище, разлинованном на аккуратные квадраты. Земля на могиле была мёрзлая. Вид этой комковато-стылой земли и всего окружающего настолько не совпадали с пейзажами Петра Григорьевича, что Ульяна разрыдалась.