Письма (1841–1848) - страница 49



от них мне некоторое время стало жить легче. Чувствую теперь вполне и живо, что я рожден для печатных битв и что мое призвание, жизнь, счастие, воздух, пища – полемика. Успех статейки Бульдогова мне, сущу во гробе, живот даровал;{299} но за этим кратковременным оживлением снова последует смерть. Но довольно об этом. Я не совсем впопад понял твой кутеж, ибо хотел состояние твоего духа объяснить моим собственным. Вижу теперь ясно, что ты разделываешься с мистикою и романтикою, которыми ты больше и дольше, чем кто-нибудь, был болен, ибо они – в натуре твоей. Если бы ты был человек ограниченный и односторонний, тебе было бы легко в сфере мистики и романтики, и ты пребывал бы в них просто, без натяжек и напряженности, которые были в тебе именно признаком другого противодействующего элемента, которого ты боялся, ибо не знал его, и против которого усиливался всеми мерами. Настоящим твоим кутежом ты мстишь мистике и романтике за то, что эти госпожи делали тебя дюпом{300} и заставляли становиться на ходули, и наслаждаешься желанною свободою. Сущность и поэтическая сторона того, что ты называешь своим развратом, есть наслаждение свободою, праздник и торжество свержения татарского ига мистических и романтических убеждений. И потому – кути себе на здоровье и на радость – благословляю тебя и завидую тебе. Мне во всем другой путь в жизни, чем тебе и всякому другому. Не проходит почти вечера у меня без приключения – то на Невском, то на улице, то на канаве, то чорт знает где <…> Я об этом никому не говорю, и не люблю, чтоб меня об этом расспрашивали. Это разврат отчаяния. Его источник: «ведь нигде на наш вопль нету отзыва».{301} Это разврат, как разврат, ибо в нем нет поэзии, а следовательно, и ничего человеческого.

«Я начинаю сознавать, что того, что просит и хочет душа, что предчувствует высшая сторона моей натуры – жизнь мне не даст, – не даст, это я просто и совершенно хладнокровно сознаю», – эти слова в письме твоем привели меня в глубокое раздумье. Прав ли ты? Здоровы ли предчувствия высшей стороны твоей натуры? Не остатки ли они мистики и романтики? Неужели же жизнь и в самом деле – ловушка? Неужели она до того противоречит себе, что дает требования, которых выполнить не может? Не довели ли мы своего байронического отчаяния до последней крайности, с которой должен начаться перелом к лучшему? Всё это вопросы, которые я могу тебе предложить, но не разрешить. По крайней мере, мне становится как-то легче, может быть, от того, что в Питере теперь часто светит весеннее солнце и небо часто безоблачно. Право, я в странном положении: несчастлив в настоящем, но с надеждою на будущее, – с надеждою, с которою увиделся после долгой разлуки.

«Волны духовного мира» – вещь хорошая; без них человек – животное. Но всё-таки (согласен с тобою) нельзя вспомнить без горького смеха, как мы из грусти делали какое-то занятие и вели протоколы нашим ощущениям и ощущеньицам. Впрочем, нам не потому опротивело надоедать ими другим, чтобы мы перестали жить ими и полагать в них высшую жизнь, а потому, что поняли их, и они для нас – не загадка больше. Боже мой! сколько бывало толков о любви! А почему? – Эта вещь была загадкою; теперь она для нас разгадана, – и и скорее буду спорить до слез об онёрах и леве{302}, чем о любви. На некоторые прошедшие моменты своей жизни так же гадко бывает иногда возвращаться, как на место, где мы испражнились или – как ты грациозно выражаешься,