Письма (1841–1848) - страница 57



и мужественно перенесший утрату Краевского, весьма малодушно узнал о расстройстве своего детского плана – с ним сделалось нечто вроде судорог. Не шутя! Нечего мне толковать тебе – ты сам всё поймешь и, верно, поспешишь написать к нему, что ты раздумал жить на даче. «Это всё ты подбила всех?» – вскричал он на жену, и бедная, испугавшись, объявила ему, что едет. Не знаю, достанет ли у него духу везти ее против воли; но много делает ему чести уже и это, бог с ним. А еще восхищается Леру{347} и бредит «êgalitê, fraternitê et libertê»[24]. Все мы киргиз-кайсаки на деле и европейцы на словах. Может быть, я слишком уже нападаю на него; но он возбудил во мне против себя негодование. От таких недостатков должно исправлять людей гильотиною. Кто не может сделать пустого пожертвования для человека, постигнутого судьбою, тот существо безнравственное, недостойное жить. Знаю, что в Панаеве тут действует более свистунское начало, чем черствость души; но тем больше досадно на него. Ему хочется во что бы то ни стало поразить Павлова и Шевырева своими штанами, которых нашил для этого целую дюжину. И для штанов дети Кр<асвско>го должны быть без присмотра. Славные штаны – их шил сам Оливье!

Если это и сбудется, выйдет вздор. По крайней мере, для тебя не будет никакого удовольствия. Во-1-х, потому, что подготовленные удовольствия никогда не вытанцовываются, удовольствие любит являться экспромтом, незаданное и незванное. Во-2-х, общество А<вдотьи> Я<ковлевны> не доставит тебе ни малейшего удовольствия, потому что она будет скучать и рваться к Питер. В-3-х, Панаев будет проводить целые дни у Аксаковых, у Загоскина, у Павлова (где будет поражать московских литераторов своими штанами, рассказывать им старые анекдоты о Булгарине и вообще удовлетворять своей бабьей страсти к сплетням литературным), а жену оставлять с тобой и Языковым, что не совсем ловко. Без жены же он не хочет и слышать ехать.

Пиши к Панаеву, чтоб он ехал в Москву один, без жены, с Языковым (который на это согласен), перед твоим отъездом в Нижний, чтоб ехать туда с тобою. Я убедил Кр<аевско>го, что и ему необходимо это же сделать – он согласен. Я теперь приеду в Москву на неделю (недели на три с дорогою взад и вперед). Эх, как бы, поживши у тебя неделю-другую, с тобою бы в Питер, где бы ты прожил месяц (или хоть 2 недели) без дела, без заботы, а там, забравши с собою Панаева, Языкова и Краевского, махнул бы в Москву, а пожив в ней неделю, в Нижний!

Передумай обо всем этом и дай мне ответ. А между тем, уведомь скорее, что слышно о Т<атьяне> А<лександровне>? Получил ли ты мою посылку?{348} Доставил ли ее? Пиши же скорее, подробнее и откровеннее. Что Щепкины? и прочее.

Краевский получил письмо от Редкина, которое – я тогда же это видел – очень ему понравилось, и он вчера просил меня, чтоб я тебе поручил сказать Редкину, что нечего и спрашивать, писать ли, а писать, что он желает этого и просит его об этом. Вместе с тем, извинись за него перед Редкиным, что он ему не отвечает. Пишет же он статью, как хочет – в отделение наук или критики: Краевский уверен, что Редкин во всяком случае напишет прекрасно, и просит только об одном: поскорее.{349}

Так-то, друже, Боткин! Судьба окурила меня ладоном: поверишь ли, и теперь чудится запах тления и ладана. У гробов учусь я философии, учусь презирать жизнь, учусь не верить счастию и не бояться несчастия. Не знаю, как бы я приложил к делу это учение, но теперь я желаю одного счастия – умереть в кругу друзей с уверенностию, что им будет свята моя память и милы мои останки, что они с честью предадут их земле и проводят меня до последнего жилища. И я боюсь одного только несчастия – умереть одному, вдали от дружнего присутствия. И кто бы первый из нас не смежил другому глаза – ты ли мне, или я тебе – всё равно, лишь бы не чужая рука смежила их и не апатический взор холодно упал на холодный труп!