Письма чужой жене - страница 7




– А что такое, Ирина Евгеньевна, быть нынче писателем?

Я помолчала.

– Это не нынче, Дина. Иные порой думают, раз ты грамотный – вот и писатель. А это профессия всегда была мучительная, тяжкая. Писатель един во всех лицах: ты и актёр, и режиссёр, и художник. Сказано же: «Вначале было Слово. И Слово было у Бога». Понимаете? «И Слово было Бог…» Слово – Бог. Вот что главное.


– А кого среди русских писателей вы считаете лучшими?

– Вы думаете, скажу – Носова? Или Распутина? Нет-нет. Пожалуй, скажу – Набокова. Гениально неповторимого. Кстати, и Евгений Иванович так считал. Хотя «Лолиту» мы с ним оба не принимали. По понятным причинам… Мы с ним вслух читали Набокова «Другие берега». В Переделкино, в Доме творчества. По ночам читали друг другу. Это не проза, а чудо… Мне кто-то тайно тогда привёз из Парижа. Такую голубенькую, запрещённую книжку. И она гуляла по этажам, по писательским номерам. Тогда за границей купить её было несложно, например в «Глобе», на русском. А вот провезти в СССР, через границу – почти невозможно. Отнимали… А Набоков волшебник. Стиль, язык – всё драгоценно. Тогда запретные книги у нас перепечатывали на машинке. И тайно распространяли. Я помню, сама на старенькой «Олимпии», на папиросной бумаге, под копирку печатала Ходасевича, Цветаеву, Мандельштама. В пятидесятые – шестидесятые мы даже Бунина читали тайно. Не говоря уж про пастернаковский роман «Доктор Живаго». Который, кстати, мне показался очень скучным. И «самиздат» этот передавали друг другу на ночь или на две. А за распространение можно было и срок схлопотать.


– А кого ещё читали из запрещённых?

– Ильина, Евгения Замятина, Кузьмина, Бориса Зайцева. Эти пришли к нам в Россию поздно. Помню, как уже в оттепель один наш с Юрой друг – краснодарский прозаик Витя Лихоносов – увлёкся Борисом Зайцевым. Наивный, он всё письма писал этому легендарному старику, Борису Константиновичу, в Париж, всё вызывал его на контакт. И соблазнил-таки на переписку. И возмечтал даже встретиться с ним. Накопил денег на турпутёвку по Франции в писательской группе. Но вездесущие «гэбэшные органы» обо всём пронюхали, и Виктору по какой-то причине просто не дали визу.


– А вы бывали в Париже?

– Первый раз – в шестьдесят восьмом. На легендарном празднике «Взятие Бастилии». Я, конечно, оттуда в потрясении вернулась… Там бастовали как раз студенты. То жгли что-то на баррикадах, то с полицией дрались. А в это же время на соседних улицах мирные парижане капучино пили в «Ротонде», дамы гуляли с собачками. Я там всему поражалась как школьница. Бегала от Лувра до «Чрева Парижа». Тогда и «Чрево» было ещё в центре города. Перенесли уж потом. А раньше я только в Польше была с отличниками-студентами нашего ВГИКа. В Лодзинской киношколе. И выезд этот считали за счастье… Но Париж – это другое дело. Там всё потрясение… Помню, в память контрасты врезались. Спящие под мостами нищие. Этакие весельчаки-клошары. Старушки в модных шляпках, перчатках, которые рылись в мусоре. Даже забастовка у них была какой-то весёлой… В то время, когда студенты в Сорбонне в аудиториях жгут костры из паркета, на улицах пилят для баррикад каштаны, а на соседней площади в бистро пьют вино. Роскошные дамы прогуливают левреток…

И мы прогуливались. Правда, парами или тройками. Ходить поодиночке советским не разрешали. Мы ж московская делегация! А демонстрации всё продолжались. И в пригородном «Красном поясе Парижа» всё полыхали подожжённые машины. Уже в Москве я написала эссе «Париж после бури». Его тогда напечатали в еженедельнике «За рубежом».