Письма к Луцию (Об оружии и эросе) - страница 25
Утром следующего дня я взял табличку. Очень хотелось поделиться с ней моей радостью. Я написал то, что было великой правдой. Старался писать как можно более сдержанно, чтобы осталась только правда, без каких-либо прикрас.
Когда я прочел написанное, мне стало страшно. Суметь передать другому свою искренность, когда мы так привыкли защищать себя панцирем настороженности от окружающей лжи, – вот что самое трудное.
Я испугался, что слова мои могут показаться чрезмерными. Ведь искренность не любит многословия. Я еще и еще раз перечитал написанное, затем разломил табличку надвое и отправил ей верхнюю половину.
До сих пор моя правая рука чувствует прикосновение твоего тела. Чувствую себя удивительно хорошо. Так, словно причастился к чему-то священному. Тело твое потрясающе живое: чувствую, как жизнь переливается в нем. Переливается, удивляется, спрашивает, ждет, желает. Чувствовать это – великое благо.
Хвала богам – я этого блага сподобился. Я вобрал в себя восторг, как зеркало вбирает образ.
«Очень красиво», – таков был ее ответ. Ужасный! Красиво! Не bene, не pulchre, не splendide, не mirabile120. Из всего, что есть в нашем языке, она нашла самое глупое, самое отвратительное, самое подражательное греческому εὔμορφον – formose. Ей не понять, что сокрыто в ней! Ей не понять, что сокрыто в ее теле! Тело ее увидело, но она тут же ослепила его. Какое уродство может скрывать слово «красота»! Да ведь сама она не красива, она просто чудесна!
Когда я вижу ее тело – и днем и ночью – вся асимметрия ее исчезает. Лицо ее преображается. Налет общения с людьми исчезает, и остается первозданная прелесть природы, у которой прекрасно все. Ложь в лазури ее глаз тоже исчезает, и остается только безмятежное сияние моря, которое греки называют γαλήνη. Тело ее становится осязаемым солнцем, к которому можно прикоснуться, не обжигаясь, в которое можно вникнуть. И тогда понимаешь, почему самую священную часть храма называют penetralia121. Вся она из золота, и лоно ее оканчивается золотым руном, волшебным плодом из садов Гесперид, который вскрываешь и обретаешь изумительную розовую мякоть с белым налетом – волшебный плод Островов Блаженных, освежающий в летний зной и согревающий в зимнюю стужу. И смеешься, читая рассуждения мифографов о том, что́ есть χρυσᾶ μῆλα – золотые агнцы или золотые яблоки122: эта золотистая мягкость и это золотистое свечение, в которое преобразуется телесный восторг, есть нечто влекуще заповедное, символическим выражением которого является и агнец, и плод, что хранится в чудесном саду на краю Океана, – то нечто, в которое погружает восторг, даруемый женщиной.
Луций, какое счастье обладать влюбленностью! Несмотря ни на какое нелепо-слепое formose.
Что это? Amare, потому что в этом есть оттенок горечи, или bene velle123, потому что в этом все же больше доброты bonum? (Я простил бы ее, если бы она сумела почувствовать доброту.) Ищу верное слово, нахожу греческое ἔραμαι, но затем отбрасываю и его тоже: в этом нет великого Эроса, нет созвучной ему ῥώμη124. Хотелось почувствовать восторг холодно и трезво. Но позавчера голос мой дрогнул, я прервал самого себя и послал ей половину таблички. И хорошо сделал, что вторую половину оставил у себя.
Приобретенный здесь старинный галльский меч лежит передо мной. Выглядит он настолько грозно, что даже удивляешься, как это мы побеждали вооруженных такими вот мечами огромных северных варваров. Потом понимаешь, почему мы сами отказались от таких мечей и предпочти им короткие гладиусы, напоминающие испанские: гладиус легче чувствовать. Сражаясь гладиусом, легче находишь соответствие руки и клинка. Но и испанцев мы покорили, потому что после Пунических войн преобразовали их мечи, избавившись от чрезмерной чувствительности и научившись наносить этим чувствительным оружием также и рубящие удары. Нам дано чувствовать мечи и дано чувствовать женщин.