Письма к Орфею. Избранные эссе - страница 3



2

Дзэн – это нечто, что кружит и кружит вокруг нас, словно мировой орел, отрешенно-спокойно ждущий нашей смерти. Это то, что мы неосознанно ищем всю жизнь, вглядываясь в темноту рощ и лесов, вслушиваясь вновь и вновь с неиссякающей надеждой на чудо в журчанье ручья, вчитываясь взволнованно-недоуменно в строфы стихов, догадываясь, что о самом главном там дан лишь намек и не потому, чтоб автор знал больше, а потому, что сам намек – для него предельнейшее. Ибо и он, как и мы, интуитивно вглядывается/вслушивается прежде всего в паузы, в «антракты» жизни и во все внефункциональные предметы, так вглядываются в любимое лицо – что в нем? Что в нем такого, что томит и вызывает слезы? И откликается затем ничем, пустотой?

Дзэн – это Беатриче для Данте, это море для Юзефа Коженевского, ставшего внезапно Джозефом Конрадом, это пустынные норвежские хутора под осенним звездным небом для Кнута Гамсуна, это Ламбарене для Швейцера, лесная хижина в Уолдене для Генри Торо, это поэзия проселочных тропинок для Хайдеггера, это внезапная смена стилей и манер письма для Хокусая, это вечное странничество для Басё и Рильке, их превращения каждого пейзажа в «родину», подобно тому, как Пушкин одно время мечтал каждую женщину сделать любимой. Это Лермонтов, стоящий на склоне Машука под выстрелом Мартынова и чувствующий как «пустыня внемлет Богу», это чердынские, разрывающие сердце, ночи Мандельштама, это сумасшествие Гёльдерлина. Дзэн – это Клингзор у Новалиса, это голубой зверь Георга Тракля, скользящий на грани миров, чьи шаги “уходят в священную синеву”, и по этой синеве поэт тоскует, тоскует бесконечно, до смертной дрожи, до самоубийства. Священное озаряет лик пришельца и дикого синего зверя в их странствиях. Поэт заворожен их движением, становясь невидимым третьим. «Кто же они, начинающие такое странствие? – спрашивает Хайдеггер. – Вероятно, их немного и они неизвестны, равно как всё Существенное случается в тиши, и притом внезапно и редко… Синий дикий зверь, где и когда бы он ни существовал, покинул, оставил прежний сущностный образ человека. Существовавший до сих пор и существующий человек деградирует, чахнет, так как теряет свою сущность и вследствие этого тлеет, разлагается».

Вне дзэн человек (как и весь род) чахнет, тлеет, разлагается. Речь, в конечном итоге, идет о качестве жизни, о жизни, которая жаждет осуществиться в своем сущностном, в своем сердцевиннейшем истоке/эпицентре, а не на леденящей периферии. Дзэн – это та тайна, что ощутима нами с младенчества и проходит, видоизменяясь в «симптомах», сквозь все этапы пути, томя тем чувством, которое иногда выплескивается одиноким, почти библейского смысла воплем: миф моей жизни не дается мне! он истаивает у меня на глазах! он выпархивает из моих рук!

3

Но не только и не просто человек вековечно тоскует по дзэн; по нему тоскует искусство – всяческое и любое; глубины искусства тоскуют о дзэн. И дело не в том, конечно, что, скажем, “дзэна много” в романах Керуака или в повестях Сэлинджера. Там много разговоров о дзэн и есть, порой натужные, попытки изобразить “истинно дзэнских” персонажей. Однако прямое идеологическое выстраивание персонажей-от-дзэн и сюжетов-от-дзэн к дзэну, конечно, имеет весьма малое отношение. Такова уж его природа. Дзэн именно там, где о нем не говорят. (Если, конечно, он там вообще есть). При произнесении его имени или имен он исчезает. И, конечно же, дзэна гораздо больше, скажем, в скромной прозе Сёдерберга или в письмах Ван-Гога, или в «Человеке без свойств» Музиля, или в романе Рильке, или в космологическом косноязычии Хлебникова, хотя ни полсловечка во всех этих текстах о дзэне нет. Равным образом с музыкой. Исследователи дзэна часто ссылаются на Густава Малера, якобы приверженца дзэн, – лишь на том основании, что в своей гигантской по числу участников симфонии-кантате «Песнь о Земле» он использует стихи старых китайских поэтов, например Ли Бо и Ван Вэя. Однако разве это причина, чтобы называть Малера чаньским композитором? В печальной двухголосной старинной русской песне или даосской флейточке какого-нибудь шестого века до н.э. неизмеримо больше прикосновения к чань, чем во всех симфониях новоевропейской музыки, пытающейся взять пустоту шумовым штурмом из сотен инструментов зараз. Хотя иногда эти прикосновения к бытийным “праосновам” удаются и «новым» композиторам. С полдюжины имен назвать было бы несложно.