Письма с дороги - страница 21



«Мне кажется, – писал я тогда[14], – что драма «Власть тьмы», кроме напоминания культурному человеку о его обязанностях по отношению к некультурному меньшему брату, могла бы заставить задуматься его и вообще над строем культурного общества, заставила бы подумать, и подумать крепко и многосторонне вообще о таком строе жизни, в котором были бы немыслимы язвы, разъедающие теперешний культурный слой общества и проникающие уже, как это доказывает «Власть тьмы», в массы, в толпу темных людей.

«Да, драма Л. Н. Толстого есть драма культурная, только разыгравшаяся среди мужиков; все составные элементы, из которых она сложилась, – элементы культурного строя жизни, а не народного, и мне всегда казалось несколько странным, что культурный читатель[15] этой драмы ужасается, например, жестокости действующих в ней лиц, убивших ребенка.

«Косточки хрустят! – с ужасом говорит читатель или читательница. – Нет, это ужасно! Это невозможно ставить на сцене! В публике непременно будут припадки истерики!»

«Чтобы читатель сразу мог видеть огромную разницу строя, то есть сущности и плана, по которому расположены человеческие отношения в строе купонном и в строе «трудовом», я обращаю его внимание на слова Петра, сказанные им в первом явлении первого действия, чуть не на первой же странице драмы.

«Хворый Петр говорит:

«– Кабы не был я болен, ни в жисть не взял бы работника.

«Эта фраза сразу рисует совершенно не тот строй жизни, которым привыкли жить мы, люди культурного общества. Кто в этом обществе может сказать, что ему не нужен работник, что он обойдется сам, что, наконец, только крайняя нужда, неожиданная беда заставляют покориться этому несчастию пользоваться чужим трудом? В культурном обществе все нуждаются и живут чужим трудом, и все в то же время служат чужому делу – все работники, все нанятые и принужденные жить, нанимая других. Поэтому, чтобы в народной среде могла произойти культурная драма вроде той, которую мы видели во «Власти тьмы», нужно, чтобы и строй народной жизни исказился по культурному образцу; это в драме и оказывается.

«Петр, завзятый «хозяин», человек, весь поглощенный разностороннейшею деятельностью земледельческого труда, вдруг вдовеет, и вдовеет уже в летах немолодых, когда на руках у него уже взрослая дочь. Не будь у него денег, а главное, не будь уже в окружающей его среде такого расстройства, которое дает возможность деньгам превратиться в силу, что бы стал делать Петр? Он неизбежно бы ослаб, огромная часть бабьего труда, неразрывно вплетенная в область труда его собственного, со смертью жены замерла и омертвила бы его мужичье трудовое дело. Надо бабу. Но там, где все «сами хозяева», кто пойдет за него, старика, семейного? Всякая девка сама будет хозяйка и мать; а старуху, вдову взять ему не будет нужно – не будет с ней, со старухой, этого тепла в трудовой жизни, которое было в жизни Петра с женой, с которой они, не сознавая этого конечно, жили, однако, вполне «увместях», и притом во всех отношениях. Без денег и без возможности применить их к делу Петр так бы и зачах, если бы не взял во двор, за свою дочь, мужа. Да и для этого нужно уже расстройство чьего-нибудь «своего», собственного хозяйства, чтобы кто-нибудь захотел идти в люди, в чужой дом, в мужья. Но Петр – завзятый крестьянин; он и перед смертью не может оторваться от неразрывных пут, связующих его с жизнью; едва волоча ноги и чувствуя предсмертный холод, он все-таки бормочет что-то о картошке, о лошади, о поле – все для него важно, существенно, все это вошло к нему в плоть и в кровь, и все это для него –