Питерский битник / Поваренная книга битника - страница 15



Фамилия Охтинского – Бобров, и представляясь незнакомым дамам, он всегда говорил:

– Меня зовут Леша, Бобров! А так как я еще и немножечко рисую, то мои друзья зовут меня: Бобров-Водкин!

Какой он был художник (еще раз извиняюсь за прошедшее время, просто туда переношусь) – это отдельная история, но степень его обязательности была линейно пропорциональна уровню его раздолбайства. В конце 80-х или начале 90-х получили мы с женой заказ из Норвегии на роспись всяческих изделий: матрешек, брошек, и прочего. Сгоняв в Москву в Измайлово за заготовками, стали подряжать всех знакомых художников, дабы управиться в срок и дать тем заработать.

Вспомнили о Лешке и вручили ему шкатулки… Основная его особенность была в том, что сердиться на него было абсолютно невозможно, по крайней мере, долго. Шкатулки он не принес ни в срок, ни через неделю, никогда. А где-то через пару месяцев встретился нам в пивбаре на «Жуках» с такими невинными и страждущими глазами, что, простив все, пришлось похмелять его, родимого. Ну жил он так!

А жил он на Охте, кажется, в трехкомнатной квартире, где и напивался до полного отторжения остальным пространством и окружением (кстати, говорили, там и окончила свои дни Таня Каменская).

Как-то, лежа вповалку у него на диване, на приходе, на вынужденных подсознательных стремаках, открываем глаза и видим хозяина квартиры, словившего не одну стайку белочек, с топором в руках. Не имея сил пошевелиться, кто-то, или Тони, или Аргентина, произносит:

– Уйди, Раскольников, к своей старушке! – и мы захрапели дальше. Выжили. Привычка.


Что у Охтинского, что у Джексона бывали периоды ремиссии, когда они не пили почти ничего и выглядели относительно цивильно.

Лешка стирал свой светлый плащ и свитер, Женька – рубашку и гладил брюки, доставал свои очки в золотой оправе, оба чистили ботинки и приезжали к Сайгу, Гастриту или Огрызку.

Но сил на благопристойность хватало ненадолго. Где-то через месяц (или раньше!) они уже были прежними. Джексон летом вообще босиком ходить предпочитал, считая, что «так ноги лучше дышат, да и с носками проще», а Лешкин плащ расцветкой начинал смахивать на скатерть после двухнедельного загула.

Но всегда приходила Осень.

Как и приходило неоднократное желание «опять бросить пить!». И они уезжали трудниками в какой-нибудь монастырь, где, порой, держались до теплых дней. Не знаю, насколько это было постоянно, но несколько лет это работало как система.

Но суть, то есть натуру, не обманешь: отбыв там тот или иной срок (порой, продолжительный – устанавливали себе сами или их просто гнали за нарушение режима), они всегда возвращались обратно и колесо вращалось заново, без них было бы в чем-то скучно, как и без каждого из нас!

Ничего не знаю об их нынешней судьбе, надеюсь на только хорошее. Я просто запомнил их такими: в чем-то несуразными и просто замечательными!

* * *
На босую ногу в калошах,
В когда-то хорошем плаще,
Стоял у Сайгона Алеша:
Художник, эстет и вообще.
А через дорогу, небритый.
Томясь несвареньем души.
Евгений стоял у Гастрита,
Как гений похмельных вершин.
Секунды неспешно бежали,
И, к вечеру Судного Дня,
Вдвоем они нежно лежали
На Эльфе, скамейку обняв…

С Любовью, Рыжов!

Алкоголь

«80-е – 95-е»
Саднила ночь измученную душу,
Больной вставал октябрьский рассвет.
Я помню, я когда-то дал обет
Себе – не пить, но я его нарушил.
Звенела в воздухе обычная мечта.