Пловец (сборник) - страница 35
В вагоне давно уже стемнело, притихшая живая теснота покачивается, сопит.
Замерев, я бережно стираю с щеки влажные пятнышки ее слюны.
Дизель встает у большого села на окраине Котовска. Здесь вагон опустошается. Нестройно рассыпается и пропадает одиночным брехом лай. В такую ночь даже для псов, побуженных лакомной пристанционной суетой, действительность ничтожна: она вытесняется мечтой, как жажда над родником – тягучим ненасытным залпом.
Сады лиловым валом накатывают на беленькие хаты. Южная горячая тоска ласкает сердце, обнимает за плечи, теснит грудь.
Тетка пробегает по вагонам, заглядывает под лавки:
– Серьожка, Серьожка! Куды ж ты провалился, окаянный?
Покатившись наружу, толстушка снизу зовет, тянется, сует что-то в окно.
– Маришка, прими-ка яблочка! И ты, хлопчик, нака, закуси нашенскими!..
Два «белых налива» светятся в моей ладони. Нежный яблочный дух кружит голову. Село отплывает, телеграфные провода текут, взмывают, опадают от столба к столбу.
Маришка вдыхает свое яблоко и долго смотрит поверх. Откусывает – мякоть искрится – и вдруг, захохотав, она мечет в меня.
Хлесткий удар в грудь ставит сочную точку.
Она отставляет с колен корзину, оправляет подол. Поезд, едва подрагивает на стыках непролазной ночи. Темень дышит стрекотом саранчи, вскриками цикад. Серые глаза властно меркнут расширением зрачков. Воронка обморока увлекает меня в страшном вальсе. Со дна слышно, как колеса ровным гулом набирают ход.
Мне почему-то видится крохотный машинист, почти карлик, с огневой рыжей бородкой. Он колдует, вертясь на одной ножке у раскрытой топки – у моего солнечного сплетенья. С пришептом, с заговором, пляшущим по твердым губам, он швыряет в пламя пустые горсти…
Она легонько стукает разутой ступней по моей ступне и ведет вверх. Я ничегошеньки не разумею и только успеваю заметить, что поезд, незаметно набрав бешеный ход, вырывается из-за деревьев в дол, и как всходящая луна, пронзив мертвым светом степь, кусты в овраге, полоснув по глазам блеском кривого клинка реки, встает звонким комом в гортани, и темень вагона, став смертельно прозрачной, открывает ее всю передо мной – одним взмахом распущенные по плечам, по челу волосы, бретельки сарафана, опавшие под слепящей грудью, – она тянет со смехом руки…
– Ну, чего смотришь, дурачок? Чего?.. В Котовске ее встречает муж, брат, кто еще? Молодой красивый калека, закопченный инвалид на тачанке, с оловянным крестом на груди нараспашку – перебирает, шаркает колодками, подшипники гремят. Он принимает у нее корзинку и, зажав культями, с обезьяньей проворностью катит прочь. Маришка нагоняет, треплет его по лохмам. Инвалид мотает башкой, скалится – и, ободренный, наяривает вниз по переулку.
Вдруг бесноватая оборачивается:
– Где ж ты заночуешь, парень?
– На вокзале перекантуюсь.
– Ну, не поминай лихом… – Она повернулась – тачанка захрустела, крутанулась, и подол, захлестнув, опал колоколом по бедрам. Фонарь охватил чернотой ее силуэт, спину вновь затрудившегося с колодками инвалида…
Я остался один. Странное чувство родственности к этой семейке захватило меня. Что мне было нужно здесь? Что свершала моя душа в этом незнакомом городе, посреди чужого языка и обычаев, на краю агонизирующей, еще незнакомой мне родины?
В пустом зале ожидания я примостился у открытого окна, на широком подоконнике. Чистенькая бродяжка похрапывала на скамье, прикрывшись пуховым платком. Лицом она уткнулась в спинку, из уха торчал комок грубой ваты с семечком хлопка. Коренастый милиционер хмуро курил на крыльце, пальцы боролись с тугим воротником, одна нога на бетонном вазоне с настурциями и ноготками; он что-то подборматывал себе под нос, дым расходился медленной плетью.