Плут, или Жизнеописание господина Плутнева - страница 3
Мы с пацанами лазали по дачам, набирали по мелочи, трясли малышню, выбивали из пьяных, но меня уже не грело. Даже новости, что порешили главу нашего района, что это Мирон сделал руками Серёжи Газона, чтоб поставить своего, возбуждало пацанов, не меня. Где большие дела, а где мы, шкеты последние. Наоборот, мне эти важные новости: про убийство, что подпалили дом участкового в Устье и что сделали это, по слухам, Твиксы, только тыкали как носом в дерьмо коровье, напоминали, какая мы жалкая шантрапа.
В один день я собрался в дурку найти младшую сестру. Зачем не знаю, но решил, посмотрю, а потом, наверно, утоплюсь.
Как сука последняя ластился к сторожу:
– Пусти, дяденька, сестра у меня тут.
– Пошёл, щенок, отсюда.
Меня окурком в толчок спустили; ярость закружила, завертела. Я набрал камней и разнёс ему окно в сторожке. Счастье душу пробило! Он выскочил с дубинкой, но я тоже не ссыкло последнее, давай метать в него, чтоб в висок, чтоб положить наверняка. В грудь попал, но дед, сука, увёртлив, я ноги делать, он, гад, не отстаёт, дышит на ухо, граблёй прям чирк по куртке. Поймает, старый пердун, положит навсегда, и я из последних дёрнул в придорожную канаву, в воду ледяную по колени рухнул, но вскарабкался и в лес. Лес топкий, ноги застыли совсем, ещё в болотину провалился, но через щёлку в заборе протиснулся, как челен молодой в дырку узкую.
Стоит на поляне терраса под крышей, с боков досками голубыми обита, по доскам медведи бурые, зайцы белые намалёваны, правее за стволами берёзовыми силикатного кирпича двухэтажный корпус, за редкой листвой жёлтой крыша тёмно-серая, мокрая, шиферная. На террасе этой сидит огромная баба в белом халате на куртку, тубаретку жопа всосала, вокруг карапузы трёх-четырёхлетние или около. Кто сидит на стульчике, кто в коляске такой. Смотрят в одну точку, иногда голову повернут и всё. Иногда один встанет, пройдет, сядет. Казалось мне, девочка белобрысая на стульчике, которая с открытым ртом пялилась в кусты, где я сидел, это сестра моя. Иначе отчего она белёсая, как Анька, что уставилась, может, чувствует меня? На террасе ни криков, ни разговоров, только мычание. Слышно, как за спиной в лесу птицы перелетают, крылья трещат. Ветер подует, и листья со стуком о стволы бьются. И так жалко мне себя стало, и эту сестрёнку мою, и Аньку, что бросился на землю и реветь, только набил жёсткими осиновыми листами рот, чтоб не услышал никто.
Возвращаясь домой, твёрдо решил, что порешусь, утоплюсь в Княжне, там, где с тарзанки сигал.
Галка
Чем больше думал о смерти, тем больше мечтал о ней. Как в дерьме измажешься и носом тянешь; чем чаще занюхиваешь, тем, кажется, вонь сильнее. Залезу на берёзу, прикручу наново веревью, как дед мне делал, разбегусь со всех сил по мокрой жёлтой и чёрной листве, скользкой, рыбьей чешуёй облепившей берег, взлечу над водой в разводах от капель и сигану прям в одежде, чтоб сразу утянуло. А там уже ни скотских родаков, ни орущих училок, ни голода, ни ссак дождей.
Скорее прикидывался, а как до дела дошло, обделался бы наверняка. Но привык думать, что спасла Галка. Как сука щенка своего, зажав в зубах, за шкирку вынесла.
Прибежала в слезах.
– Хватал меня, в забор прижал. Под платье лапал. Я вырвалась, а он: «Завтра пойдёшь, дождусь тебя, малолетка».
Она плакала, а я злой, но и счастливый оттого, что ко мне пришла, оттого, что она, небесная, плачет передо мной. Я так охерел, что даже ладонью погладил её плечико. Она и не заметила, а меня током долбануло так, что и сейчас ладонь помнит и круглую шишечку на предплечье, и тонкую, будто куриную кость, руку от плеча до локтя под шершавой тканью шерстяного платья.