Под крики сов - страница 20
в самый солнечный день, окрашенный, как одинокая метелка тои-тои с подсолнухом в сердцевине из кекса, хотя семена тмина в ней обожжены до черного пепла тем же ветром, который сгибает и сминает розовое тело цветка, который гнал и мчал через миллионы лет в мир слепоты
эта комната
на кушетке, покрытой черным покрывалом, похожим на жука с окантовкой и резинкой, лежат женщины, чьи виски начисто вымыты пурпурным вздохом жидкого эфирного мыла,
спрятанного в ватном шарике, и ждут крокодила. Бормочущие, тараторящие, тихие как лес женщины ждут щелчка выключателя, который лишит их возможности видеть
и страшиться
и пытаться уйти, ведь они обитают в комнате слепых, где двери без замков, и те, кто входит из коридора, способны рассечь стену своими телами, и та же самая стена смыкается за ними бархатной массой, как волна позади странствующего святого или корабля.
Но является бог или дьявол, идет по длинному коридору, сжимая разум и голос в капли размера молекул, сквозь неприступную, окружившую их стену. И приветствует женщин. И выжимает кровь из их фланелевых халатов, что капает на пол, сливается в ручей, стекающий к стене, и теперь эта волна давит на стену и не может вырваться.
Женщины кричат. Они боятся утонуть. Или сгореть.
Медсестра срывает один из своих розовых лепестков, полощет его в волне, чтобы впитать малиновый цвет, высосать его одним вдохом. Затем поправляет свое тело, засовывая лепесток в щель между ртом и глазами, и улыбается богу или дьяволу, который готов подать ей сигнал, подняв руку или расширив глаза, сигнал столь же скрытный, как вопль
и голова корчащегося крокодила оторвана, ее волокут через дверь в конец комнаты,
и дверь распахивается, как две ладони, которые показывают,
Cela m’est égal, cеlа m’est égal [5].
Корчащуюся голову вносят внутрь, и ожидающие женщины слышат шарканье шагов, голос, два голоса, вопль души, застигнутой врасплох воронкой тьмы. Потом тишина. Пока дверь вновь безразлично не распахнется, обнажая свои деревянные руки и зерна сердца, жизни и судьбы.
Cela m’est égal, cela m’est égal, говорит она, словно о беззаботном вздохе или какой-то банальности, а на колесной кушетке лежит то, что осталось от головы крокодила, у которой морда синяя, как лицо у Тоби с черной дудочкой, похожей свисток, застрявший во рту.
И глаза открыты в торжестве внушенной слепоты.
Голова стонет и корчится, и ее поспешно, будто она уже умерла, заслоняют розами от тела корчащегося крокодила, и указательный палец розового цветка закрывает и приглаживает ее веки, нежно, как обращаются с умершими, которых нельзя обижать; и дудочку вынимают изо рта, словно, пролежи она там дольше, могла бы заманчиво сыграть мелодию слепоты.
И снова крокодил разрублен, то же шествие к двери, та же тишина,
Cela m’est égal.
И вот Дафна проходит мимо рядов женщин, лежащих мертвыми, каждая с дудочкой или свистком во рту, или быстро вынутыми на случай, если музыка заставит застыть, как в сказке.
Двери. То же равнодушие.
И бог или дьявол слева, в изголовье кушетки, которая парит, изменчивая, будто тень, отброшенная из другой реальности невидимым шаром света. Доктор двигается осторожно, на цыпочках, словно лавирует между шпагами. Он что-то бережет. Сперва кажется, что свою жизнь. А на самом деле – машину, кремовую, с изогнутым телом и светящимися глазами, один красный и зловещий, другой черный, способный погасить импульс. Доктор стоит и легонько, едва касается рукой своего сокровища; тогда Дафна понимает, что он не смеет оторвать руки от чувственного тела красноглазой машины, которую держат на привязи на случай побега, подобно тому как влюбленный связывает предмет своей любви узами привычки, обстоятельств, комфорта, времени, черными электрическими шнурами, целой сетью проводов, сливающихся в одно целое, которое управляется переключателем и движением руки врача.