Поднимите мне веки - страница 5



Жаль лишь, что он этим и ограничился, не удосужившись растолковать остальное.

То есть кому я должен «помозить», то бишь, наверное, помочь, вроде бы понятно – своему собеседнику, а вот в чем и как, чтобы он «отселе престал», – темный лес. И куда престал – тоже загадка, равно как и то, кто в этом стихотворении «отчаянный», он или я.

Пришлось изобразить задумчивость, сурово поджать губы, эдак многозначительно покивать головой и заметить, что в целом-то оно звучит неплохо, хотя рифма и гуляет, причем достаточно далеко.

Последнее я вслух не озвучил, дабы окончательно не обидеть пиита, да и не успел, ибо Иван тут же огорошил меня вроде бы простейшим вопросом: «Что есть рифма?»

Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.

Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:

Не побоюсь и всем скажу я,
Горит в моей душе любовь!
К кому? Отвечу не тая —
Не девка то, а свежая морковь.

Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.

Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.

Конечно, стишок – дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство – наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.

Вообще-то, с одной стороны, хорошо – авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.

С другой же – плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом – лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.

Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.

Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно – как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.

Правда, кивал князь в такт моим ученым словам достаточно энергично, но, как мне кажется, лишь из опасения, что я перестану с ним общаться – к чему столь «велию философусу» и вдобавок «блистательному пииту» такой тупой ученик.

Но чтобы в другой раз не повторилась та же картина со сплошными загадками во время декламации новых виршей, я в заключение беседы посоветовал ему быть попроще. Мол, как говорит народ, так и ты выражайся.

– А разве так можно? – недоверчиво усомнился он.

– Нужно! – отрезал я. – Только тогда твои стихи люди и полюбят. – И авторитетно добавил: – Внемли и занеси мои словеса на скрижали своей души, ибо их изрек тебе «велий философус»...

Я хотел было продолжить все в том же стиле, но он и впрямь внимал мне с таким серьезным видом, что я на всякий случай резко сменил тон:

– Будь проще, Иван Андреевич, и люди к тебе потянутся.

– Ежели к глаголу простецов допущать, не получится ли безместный