Подвиг Севастополя 1942. Готенланд - страница 98



Я снова что-то простонал. Чувствуя, что еще немного – и я разучусь высказывать мысли и стану говорить на любом наречии хуже, чем Валя на языке Фейербаха и Лойолы. Она же, приоткрыв дверцу шкафа, занялась изучением книжных фондов.

– Тут и немецкие есть, Флавио. Сможешь читать в свободное время.

– Вряд ли оно найдется.

– А эта на французском вроде бы.

Она передала мне книжку в синем переплете.

– Верно, – ответил я, бросив взгляд на титульный лист. – Вольтер, «Орлеанская девственница». Прямо про нас с тобой.

– А эта? Итальянская?

– Итальянская. Надо же, де Амичис… «Ieri sera è morto Garibaldi. Sai chi era?»

– Кто-то умный жил. Смотри – тут знак. – Она показала мне раскрытый том с фиолетовым экслибрисом. – И тут такой же, – удивленно пробормотала она. – И тут. Слушай, я знаю, чья это квартира!

– Чья? – обеспокоился я, в общем-то полагавший, что в настоящее время квартира является моей. Валя бережно положила книгу на стол и взяла со стула одежду.

– Я знала этого человека. Доцент Виткевич. Он работал в Надькином институте и умер зимой. От голода.

Я сочувственно вздохнул. Помочь кому-либо я был не в состоянии. Валя озабоченно забралась с ногами в кресло и слегка прикрылась юбочкой. Было видно – она расстроена.

– Его звали на службу в управу. А он отказался. Потому и голодал. Comprendes?

Я вздохнул опять и решил никуда не ходить до обеда. Оставлять Валю одну и тем более выставлять ее на улицу было бы откровенным свинством.

Мы позавтракали тем немногим, что нашлось в моей дорожной сумке, а потом опять лежали на диване и вели неспешный разговор. О Крыме, Симферополе и Ялте, о Пьетро Кавальери, Наде Лазаревой и неизвестной мне Любови Фисанович, расстрелянной немцами в прошлом году и зарытой во рву на окраине города. И снова о Наде, к которой Валентина относилась почтительно, но не без юмора.

– Надька, она такая… У нее папа – моряк. Он ее ноги морским узлом завязал, а как развязать – не объяснил. А моя мамочка – портниха. Связала мне ножки бантиком, дерни, донечка, за кончик, он и развяжется.

– Так это ты, выходит, дернула? А я-то думал, я.

– Мы вместе, – согласилась она и ловко перекатилась на другой конец дивана. Мелькнул очаровательный треугольник.

Вот оно, счастье усталого воина, подумалось мне в тот момент. Что тебе еще надобно, Флавио Росси? Вот она, прямо перед тобою, хорошая, милая, добрая девочка. Синие глазки исполнены нежности, бедра готовы открыться навстречу, два полушария дышат любовью – и всё это для тебя. И этот припухший безудержный ротик, и рука, что опять теребит белокурую прядку, и сияющий нежным бесстыдством живот, и внизу чуть взлохмаченный островок. А застывшая на дне этих глазок печаль – так стоит ли думать об этом? Ведь тебе порой тоже бывает грустно и даже бывает страшно. А если двум славным людям становится страшно и грустно, им следует друг другу помогать.

– Потрогай меня, – сказала мне Валя. – Девочек надо трогать.

Я прикоснулся пальцами к теплому шелку и, задохнувшись от нахлынувшего счастья, вновь поддался непреодолимой силе.

– Ты у меня, Флавечка, зверь, – сказала Валя спустя примерно полчаса. – Красивый и волосатый, совсем как грузин.

– Почему грузин? – спросил я в недоумении. Сравнение было странным и, мягко говоря, неожиданным. Не хотела ли Валя сказать, что я чем-то похож на Сталина? Причина оказалась иной. Я сам бы ни за что не догадался, Грубер бы, подозреваю, тоже.