Поле сражения - страница 47
Заверещали, завыли бабы, шарахнулись кто куда.
Стрельнувший конвоир лихо выбежал навстречу буряту и в упор от бедра выстрелил ему в живот. Тот зажал рану руками и упал лицом в пыльную траву.
Конвоиры прикладами наводили порядок в колонне. Если пленные падали, ударами сапог заставляли их подниматься и шагать.
– Тяа-тяааа! – закричала недалеко от Машарина девушка в ситцевой, мелкими цветочками, блузке и кинулась расталкивать толпу. Машарин узнал Аню Тарасову и еле успел выдернуть её оттуда.
Она кричала и била его твёрдыми, как камушки, кулаками. Тогда он обхватил её и прижал к себе.
– Не кричи! Они и тебя…
– Пусти-и! Пусти меня, слышишь!
– Не кричите. Мы поможем им. Только не сейчас.
– Ааа! Это ты? – вскрикнула, будто очнулась, Нюрка. – Это тыы? Телеграмму дай! Послушалась змея подколодного!
– Не надо об этом! – он прижал её голову к груди так, что она не могла больше орать. – Успокойтесь и слушайте. Если бы они получили телеграмму, не попались бы. Сегодня же сходите на свидание к отцу. Он должен вам всё рассказать. А сейчас будьте разумной. Я отпускаю вас, но не кричите. Или кричите, но не про наш разговор. Понятно? Всё.
Девушка продолжала всхлипывать, но уже тихонько.
Толпа вокруг галдела и не расходилась. Теперь, когда обоз прошёл, стоявшие возмущались жестокостью конвоиров, жалели убитого, причитали, сокрушались, качали головами.
Вдруг как-то разом все увидели Машарина, и в его адрес понеслись выкрики, полные злобы и угроз.
– Уходите! – сказала ему сквозь слёзы Нюрка.
– А эта падла хороша-аа! Отца родного убивают, а ей хошь чё! Обнимается с убивцем! – кричала давешняя молодайка. – За косы паскуду и в Лену!
– И то – убивец! – сказал горбоносый старик о Машарине. – Они всё затеяли, живоглоты клёпаные!
В приленской тюрьме, проходившей когда-то по разряду пересыльных, одиночных камер не было, и как ни не хотелось Черепахину держать комиссаров вместе с другими заключёнными, чтобы исключить всякое руководство с их стороны, но пришлось – мест не хватало.
– В третью их, – приказал он Грабышеву.
Грабышев нюхом старого каторжника сразу уловил особое положение узников третьей камеры: этим отсюда один выход – на тот свет. И не церемонился, знал, что они не смогут никогда отплатить, а он властен измываться над ними, как хочет.
Эту власть никто не давал ему, он взял её сам, в первый же день переворота, вызвавшись приглядывать за арестантами и кормить их.
Скитаясь по многочисленным российским и сибирским тюрьмам, Грабышев узнал нравы и порядки неволи лучше, чем уклад свободной жизни, и временами скучал по тюрьме, сам удивляясь этому. В тюрьме он всегда умел пристроиться в подручные к «паханам», воровским князькам и пользовался почти неограниченной властью над остальными заключёнными. Вот этой власти и не хватало ему на свободе, особенно здесь, в Сибири, где каждый занюханный мужик воображал себя царём самому себе и скорее согласен был сдохнуть с ножиком в руках, чем уступить кому-то хоть золотник своей независимости.
Положение надзирателя пришлось Грабышеву по вкусу. Особливо радовало его, что под рукой оказалась «политика», которую он ненавидел давно и искренно. Политические всегда вели себя по отношению к уголовникам брезгливо, с какой-то высокой надменностью, тюремная грязь, казалось, не прилипала к ним, и это бесило воров.
В Черевиченке, по тому, как тот оглядывал тюрьму, как разговаривал с Черепахиным, как шёл по коридору, Грабышев безошибочно признал «политику», и ему не терпелось тут же унизить его, причинить боль, увидеть в глазах страдание и покорность.