Полвека в Туркестане. В.П. Наливкин: биография, документы, труды - страница 5
Свои возражения на выводы Найта изложил историк Адиб Халид, который попытался защитить концепцию Саида[8]. В аргументации оппонента он видит изъяны: тот факт, что Григорьеву не удалось сделать административную карьеру, не ставит под сомнение тот факт, что он «страстно» хотел этого и что он все-таки служил на границе империи; негативное отношение к завоеваниям само по себе не отрицает связи между знанием и властью, если только идеалом такой связи не представлять «востоковедов, которые отдавали приказы к выступлению войск». Халид отказывается рассматривать российский случай как нечто уникальное и приводит пример другого русского востоковеда – Н.П. Остроумова, который был создателем множества влиятельных научных текстов по этнографии и истории Средней Азии, исламоведению и пр. и одновременно занимал важные институциональные позиции внутри колониальной власти Туркестанского генерал-губернаторства, определяя и осуществляя политику управления в регионе. «…То, что Остроумов использовал авторитет своих востоковедческих знаний и сочетал их со службой империи, конечно, воскрешает в памяти работу Эдварда Саида, который утверждал, что между знанием и властью в империях существуют тесные связи…»[9]
Обе стороны в споре по-своему правы. Халид прав, утверждая, что русский ориентализм вполне вписывался в стандарты «классического» европейского ориентализма, использовал те же дискурсивные приемы описания «Востока» и пытался выступать в роли гегемона и лидера по отношению к «Востоку». Найт прав в том, что у русского ориентализма было много особенностей и внутренних противоречий, которые оставляют пространство для применения более гибких исследовательских приемов и более разнообразных оценок деятельности тех или иных персонажей и российской власти в целом.
Мне представляется важным тезис, с которым вроде бы соглашаются – каждый на свой манер – и Найт, и Халид, о том, что ориентализм, в том числе российский ориентализм, нельзя рассматривать как нечто монолитное и тотальное, неподвижное и неизменное, неспособное к диалогу с другими «способами мышления». Я, в частности, хочу отметить то часто упускаемое из виду обстоятельство, что осознание и описание «других» и собственное самоопределение «России» и «русских» происходило в рамках различных дискурсов – колониального (его частью был ориентализм[10]), национального, либерального, социалистического (с народнической ветвью) и пр., в которых были свои особые оппозиции «мы/ они» и формировались свои особые представления о культурных и социальных границах, о «русскости», об истории и о политическом будущем мира и России. Эти дискурсы пронизывали разные области знания и, подобно ориентализму, становились инструментами власти, борьбы за ресурсы и за влияние.
Конечно, ситуацию несколько запутывает то, что различные дискурсы не существовали независимо. Они оказывали взаимное влияние, конкурировали и сотрудничали, заимствовали аргументы и образы, пытались друг друга подчинить. Так, в русском ориентализме, который основан на идее «цивилизаторской миссии» России на Востоке, легко распознаются элементы социалистического (народнического, марксистского и др.) дискурса с его специфическими идеями освобождения от гнета правящих классов, формационных переходов, социально-экономической эволюции. В свою очередь, социализм, перемещаясь в азиатские регионы, все чаще обращался к ориенталистской риторике, указывая на европейское происхождение империализма и смешивая – осознанно или неосознанно – классовую эксплуатацию с колониальной. Это взаимодействие, которое можно в разных ситуациях и на разных этапах существования империи классифицировать и описывать как специфику русского ориентализма или как его