Пороги - страница 24
Не переводя дыхания, Федор Анисимович стал рассказывать о чем-то другом, поминая какие-то неизвестные Степану имена и фамилии. Но суть рассказа уже начисто ускальзывала из сознания засыпающего парня. Незаметно для себя он лег на лавку, пристроив под голову угол стариковской котомки, уютно пахнувшей дымком и махрой, подогнул к животу ноги, прикрыл глаза и чуть ли не сразу увидал стайку знакомых деревенских ребятишек, с веселым криком бежавших по деревенской улице. Вокруг было солнечно, зелено, радостно, и мать, выйдя за ворота, весело щурилась и звала вернуться в дом, где его ждал незнакомый высокий старик в распахнутом, в прорехах и клочьях шерсти полушубке. Старик цепко ухватил его за плечо и вывел в темные сени. Пронзительно заскрипела дверь – и прямо посеред двора на нетронутом снегу обожгли глаз темные фигурки со сложенными на груди руками. Лежали они в ряд, по росту – мал мала меньше. Степан рванулся убежать, чтобы ничего больше не видеть и не слышать, но старик загородил дорогу в избу, смотрел суровыми пронзительными глазами – вылитый Николай Чудотворец с бережно хранимой матерью иконки. Висела она за пологом в изголовье ее кровати, и Степан слышал порой не всегда разборчивые слова страстной молитвы, в которой мать призывала Чудотворца спасти и сохранить отца, сестренок, его – Степана. И никогда не слышал, чтобы она просила за себя… Отца старик так и не уберег. И хотя у Степана и без того особого доверия к возможной его помощи не было, но после похоронки и мать вроде перестала молиться по ночам, а он и вовсе прекратил думать о неведомом заступничестве, потому что если бы оно было, не было бы ни войны, ни похоронок, ни смертной усталости матери после надрывной работы, ни долгих голодных зимних дней и ночей, которые в его короткой памяти сливались в единое холодное и неуютное пространство первых месяцев войны. Потом, правда, стало привычнее и полегче, а сам он уже твердо знал, что в жизни самая надежная опора лишь на самого себя да на тех людей, которые жили рядом и так же упрямо, а порой и через силу тянули лямку нелегкого совместного существования…
Степан отвернулся от старика и снова, преодолевая ужас, посмотрел во двор. Теперь он ясно разглядел, что это его сестренки лежат на снегу и смотрят в далекое холодное небо прозрачными синими глазами. Он стал проваливаться куда-то, теряя сознание, и проснулся. В непроглядной темени избы не то чтобы расслышал, сколько ощутил какое-то шевеление, шорохи, всхлипывание. Все еще не избавившись от обморочной оторопи страшного, непонятного сна, он приподнялся, напряженно вглядываясь и вслушиваясь в темноту перед собой. И вдруг отчетливо разобрал доносившиеся сверху слова: «Помоги мне грешному и виноватому перед всеми в предстоящем житии. Умоли Господа даровать мне оставление грехов, которые сотворил словом и делом. Умоли Господа избавить меня и раба божьего Степана, вовсе безгрешного, от мытарств и напрасных мучений…»
Степан не сразу понял, что это на печи, над его головой, молится Федор Анисимович. Он еще долго вслушивался в слова молитвы, которые становились все более неразборчивыми и непонятными и, наконец, заснул крепким, без сновидений сном.
Чужой
Этой же ночью… Хотя нет, получается, что несколькими сутками позже того, как Степан с Федором Анисимовичем отбыли в Старой Романовке первую свою ночевку, к их родной деревне по проселку от райцентра неторопливо шел человек. Ночь от полнолуния и чистого звездного неба была тиха и светла. Светла дорога, светлы овсы на узкой придорожной кулиге; серебрилась от полной луны река, светлый туман висел над заречными лугами. Еще не остывшая от дневного жара земля даже сквозь подошвы запыленных хромовых сапог доставала уютным теплом, а волны по дневному сухих окрестных запахов накатывались на путника то от темного ельника чуть в стороне от дороги, то от засеянного пшеницей взлобья, бывшего когда-то выпасом, то от сбившегося у воды невеликого табунка коней, то от изб показавшейся наконец деревни, убористо и не по-нонешнему удобно расположившейся на крутом берегу.