Послание к Коринфянам - страница 6



– Слушай, я у тебя посмотрю? Чем черт не шутит…

Только тут я понял, что дело серьезное. И пока Гриша под насмешливым взглядом Герчика копался в моем архиве, пока что-то листал и переставлял с места на место, я как идиот сидел над протоколами некого давнишнего заседания, даже подчеркивал кое-что, хмурился, изображая сосредоточенность, делал выписки, снова что-то подчеркивал, но при всей этой деятельности не улавливал ни единого слова.

А когда Гриша наконец от нас отвязался, на прощание с досадой пробормотав, что хрен его знает, чем приходится заниматься, я прошел в закуток, где были свалены документы Комиссии, и под монографиями по истории тюрков далеко не сразу раскопал эту папку. Кстати, действительно серую, с полустертыми карандашными буквами на лицевой стороне.

Лучше бы, конечно, я тогда этого не делал. То, что находилось в папке, как выяснилось, заключало в себе не просто секретную – особо секретную, сверхсекретную документацию. Не таинственные, но вполне обычные ужасы, имеющиеся у любого правительства. Не обман и не лицемерие власти, хотя трактовать это можно было и так. Прежде всего, оно заключало в себе жизнь Герчика. И еще жизни многих людей, о которых я тогда даже не подозревал. Ей действительно было бы лучше оставаться в архивах Комиссии – переехать в запасники, через какое-то время быть списанной, затеряться, в конце концов, среди бумажного хлама. Может, и не выползло бы тогда на свет то жуткое, с чем мне теперь приходится существовать, – эти порождения темноты, эта сумрачная изнанка вселенной. Но в те дни я об этом, разумеется, не догадывался, и поэтому довольно-таки небрежно бросил папку в портфель, щелкнул замками, предупредил Герчика, что сегодня уже не вернусь, и, как сейчас помню, усталой, неторопливой походкой направился к остановке автобуса. Был как раз час пик, тысячи москвичей хлынули с предприятий и из учреждений, меня толкали, плескалось море дряблых физиономий, чувствовалась всеобщая озабоченность предстоящими выходными, все спешили, протискивались куда-то, обгоняли меня, и никому даже в голову не могло прийти, что я несу с собой бомбу огромной разрушительной силы.

Сам я об этом тоже еще не догадывался. Я открыл папку около десяти часов вечера и сначала, быстро просмотрев содержимое, решил, что это бред сивой кобылы. Я был даже готов смеяться над своими дневными страхами. Ну не может же подобной нелепостью интересоваться такой человек, как Гриша Рагозин. Вероятно, он все же искал что-то другое. Но чем дальше я вчитывался в выцветшие, ломкие документы, чем прочнее, дополняя друг друга, связывались они в единую логическую картину, чем яснее звучали голоса очевидцев, возникающие из прошлого, тем я отчетливей понимал, что от этой папки так просто уже будет не отмахнуться и что это либо чудовищная, невероятная и дикая ложь, либо точно такая же чудовищная, невероятная и дикая правда. И теперь от меня зависит, будет ли эта правда/ложь явлена миру.

А когда, наверное, уже часа в три ночи я наконец поднял голову и сквозь распахнутое окно увидел сад в мертвенном лунном свете: серебряные ломкие яблони, черноту малины, вспученную над дорожкой, опустившийся почти до соседней крыши яркий холодный месяц, – то немедленно закрыл рамы и до упора повернул оконные шпингалеты. А потом тщательно, как при затемнении, задернул плотные шторы.

Я не хотел оставлять ни одной щели в ночь, потому что это была не ночь, а нечто совсем иное. Теперь я знал все, и мне стало по-настоящему страшно.