Посланник Бездонной Мглы - страница 2
– А что такое «накликать»? А Бездонная – это кто?
– Мал еще. Не поймешь.
– А почему «не дай»? Пусть даст, может, это вкусно?
– Да отстань ты! Занята я сейчас, не видишь, что ли? Вон лучше иди к отцу приставай! Хон! Хо-о-о-он!!! Бросай дурью тешиться с деревяшкой своей, займи ребятенка!
Резец был бронзовый, старинной работы. Он входил в дерево легко и плавно, не обламывая щепу, как нынешние; стружка вилась за отточенным лезвием невесомой упругой лентой, радуя сердце добрым смолистым духом. Подумать только: за такую драгоценность бродячий меняла запросил всего-навсего две брюквы да горшочек патоки. Вот ведь бестолочь (прости, Бездонная, за грубое слово), цены товару не знает!
Впрочем, Раха считает бестолочью не менялу, а Хона: «Две брюквищи и целый горшок патоки в конце зимы за пустяковину отдал! Не голова у тебя – подставка для лысины!» Патоки ей жалко… А Хону разве не жалко было бритвы, от отца доставшейся, которую Раха, не спросясь, отдала тому же меняле за семена какой-то редкостной съедобной травы? Теперь столяру приходится выскребать щетину с лица обломком дрянного ножа, но Рахе и дела нет до его мучений. Баба, что с нее взять…
Никогда еще Хону не работалось так хорошо. Крепкое, выдержанное дерево не сопротивлялось чудесному инструменту, и руки будто сами собой совершали привычное им дело, освобождая голову для несуетных мыслей.
Мыслям этим никто не мешал. Раху зазвала к себе соседка Мыца, женщина Торка-охотника; зазвала для какого-то пустяка. Значит, до темноты Раху домой ждать не стоит. И Леф тоже не пристает, и не видно его, и не слышно. Занятие себе нашел: роется в старом столярном хламе, выкинуть который Хон Рахе не позволяет, а перебрать руки не доходят. Ничего, пусть мальчишка забавляется: глядишь, и приохотится к ремеслу.
Леф… Как же так получилось, почему? Ведь не сын, не родной – вовсе неведомый кто-то. Вон он, сидит на корточках возле кучи не нужного никому барахла – аж трясется от любопытства, губы распустил, на носу капля (где уж тут утереться, не до того ему, занят) и сюсюкает, будто пятилетний…
В чужой хижине увидал бы подобное, так хоть и понятно, что пожалеть надо неладного разумом в его убожестве, а все равно не совладал бы с собой – до вечера бы увиденным маялся, плевался. Глядишь, другой раз и заходить бы побрезговал, чтоб души не мутить. А тут…
Да, тут.
Тут.
В этой хижине – вот ведь оно дело-то в чем. Именно здесь, возле обросших жирной копотью камней очага сидела в то окаянное утро старая ведунья Гуфа, бессмысленно помешивала чудодейственной тростинкой своей не нужное уже никому целебное варево, шептала чуть слышно:
– Плачь, Раха, плачь. Ничьей больше вины тут нет – только твоя. Зачем не уберегла мальчонку, зачем опоздала меня позвать? Этого не уберегла, а другого тебе не родить, нет, не родить. Надорвалась ты на этом-то, говорила ведь я тебе, учила: береги его, слабенький он, не дитя – маночек для хвори всяческой. А ты что же, Раха? А ты и не уберегла. Плачь теперь, глупая Раха, в голос плачь.
Но Раха уже не могла плакать. Она только ныла жалобно и негромко, вжавшись мокрым лицом в Хонову грудь, и Хон гладил ее по голове, стискивая зубы до хруста, до колкой крошки во рту. А в дверях уже переминались послушники Мглы, пришедшие собрать брата-человека Лефа для Вечной Дороги, на которую (кому – раньше, кому – позже) придется выходить всем.