Последний день приговоренного к смерти - страница 5
Вот вам моя келья: восемь квадратных футов, четыре стены из тесаного камня, опирающиеся прямо на плитный пол, возвышенный на одну ступень против коридора. Направо от входной двери нечто вроде ниши, представляющей пародию на альков. Туда бросают связку соломы и совершенно уверены, что заключенный и отдыхает на ней, и спит, одетый летом и зимой в холщовые панталоны и затрапезную куртку.
Надо мною, в виде неба, черный свод: кажется, стрельчатый (если не ошибаюсь), – с которого толстые слои паутины висят как отрепье.
И ни одного окна, ни одной даже отдушины; дверь обита железом.
Виноват: среди двери, наверху, есть отверстие в девять квадратных дюймов, с крестообразной решеткой, которое на ночь запирается тюремщиком.
За кельей довольно длинный коридор, освещаемый и освежаемый узкими отдушниками вверху стены и разгороженный на разные отделения, которые сообщаются между собою низенькими полукруглыми дверьми. Каждое из этих отделений представляет нечто вроде передней для такой кельи, как моя. В эти кельи по приговору тюремного директора запираются преступники за наказания. Первые три назначены для осужденных на смерть, потому что, будучи ближе других к сторожке, они удобнее для надзора.
Эти темницы суть единственные остатки древнего бисетрского замка, построенного в пятнадцатом столетии кардиналом Винчестером, тем самым, который сжег Жанну д’Арк. Я слышал это от любопытных, которые приходили намедни в мою ложу и смотрели на меня издали, как на дикого зверя в зверинце. Тюремщик получил пять франков.
Позабыл сказать, что день и ночь стоит за моей дверью часовой и что глаза мои, останавливаясь на двери, постоянно встречают его взгляд, всегда пристальный, всегда неусыпный.
А впрочем, они думают, что есть и свет и воздух в этой каменной коробке.
День еще не занимался, а что прикажете делать ночью? Мне пришла идея. Я встал и с лампою начал осматривать четыре стены моего каземата. Они испещрены надписями, рисунками, странными фигурами, именами, которые смешиваются между собою и стираются одно другим. Кажется, каждый осужденный хотел оставить после себя след, хоть здесь по крайней мере. Тут и карандаш, и мел, и уголь; буквы черные, белые, серые, часто глубоко вырезанные в камне, иногда проржавленные, как будто были написаны кровью. Без сомнения, с более свободным умом, я с любопытством занялся бы этою странною книгою, которая страница за страницею развертывается перед моими глазами на каждом камне моей кельи. Я с удовольствием воссоздавал бы целое из этих обломков мысли, разбросанных по плитам, отыскивал бы человека под именем, придавал бы плоть и жизнь этим изувеченным надписям, исковерканным фразам, изуродованным словам, телу без головы, как те, которые все это написали.
Над самым изголовьем моим есть два пламенеющих сердца, пронзенных стрелою, а вверху надпись: «Любовь на жизнь». Ненадолго же несчастный брал на себя обязательство!
В стороне нечто вроде треугольной шляпы с маленькой, грубо нарисованной фигуркой под нею, и эти слова: «Да здравствует император! 1814».
Опять пламенеющие сердца с надписью, весьма характеристическою в тюрьме: «Люблю и обожаю Матье Данвена. Жак».
На противоположной стене читаешь имя: «Папавуан».
Прописное П разделано арабесками и тщательно изукрашено.
Куплет неприличной песни.
Шапка, вырезанная довольно глубоко в камне, а внизу: «Борис. Республика». Это был один из ла-рошельских унтер-офицеров. Бедный молодой человек! Как отвратительны их политические необходимости! За одну мысль, мечту, отвлеченность какую-нибудь, эта ужасающая действительность, которую зовут гильотиной! И я еще жалуюсь – я, несчастный, совершивший настоящее преступление, проливший кровь!