Последний русский интеллигент. Повести - страница 10



6.Ностальгия

Каждый день пребывания в Казахстане был пронизан особой семипалатинской тоскою. А по ночам снился башенный Таллин, море, корабли на рейде…

Таллин и в самом деле здесь казался сном: казалось, не может существовать такой прекрасный город в том же мире, в котором живет неказистый Семипалатинск, где хорошего – лишь вечно синее небо да дикие наигрыши трехструнной казахской домры, которые доносились изо дня в день из радиоприемника.

Часто, играя в одиночестве в комнате, я невольно прислушивался к этим звукам и от них неожиданно жарко взметалось еще не прозревшее сердце и, бросив игру, я замирал: и мнился мне табун, бешено мчащийся по степи, и я был и всадником, и конем…

…Или, наоборот, настоящим мне казался лишь Таллин, а Семипалатинск скучным, необязательным сном, который надо лишь пережить, чтобы снова когда-нибудь проснуться…

В воротах двора стояла огромная лужа, углубляемая тележными и автомобильными колесами, пополняемая конской мочой, желтоватая, с радужными пятнами бензина, зацветающая зеленым мхом с наступлением жары.

Дети играли в углу двора, где лежало громадное сухое бревно с насечками. Однажды сюда пришла костлявая высокая баба в платке, с белым лицом, с большим носом, крохотными глазами – чистая людоедка из сказки – в одной руке у нее была квохчущая курица, в другой – гладко блестел топор.

«Курятинку-то любите?…» – улыбнулась она нам. Прижав шею курицы к бревну, она взмахнула топором, куриная голова отскочила и упала на землю. Обезглавленная курица неожиданно вырвалась из ее рук и забегала около бревна, хлопая крыльями, заскребла сухую землю ногами. «Ах ты, ух ты!» – похохатывала баба, ловя жертву и, поймав, еще дрожащую и трепещущую, понесла прочь.

Однажды, играя вместе с соседскими девчонками и мальчишками, мы принялись в этом углу двора копать и вдруг наткнулись на кость – кусок челюсти с зубами. Зубы были толстые, длинные, не человечьи – лошадиные. Мы продолжали еще более увлеченно копать, то и дело находя новые костные отломки челюстей – то лошадиных, то, помельче, очевидно, собачьих или овечьих, всякий раз, откапывая, с волнением гадали – человеческие ли и, вновь испытывали легкое разочарование. На следующий день мы были полны решимости копать дальше, но взрослые запретили нам, опасаясь, что мы докопаемся до какой-нибудь заразы.

Возможно, здесь был какой-нибудь скотомогильник.

И всюду была смерть и опасность: в здешней земле, в жирной мухе, садящейся на гладкую мякоть арбуза, в сорокоградусном морозе, во время которого в степи замерз взвод солдат, совершавших лыжный переход; в Иртыше, в котором все время кто-то тонул…

Но самой большой опасностью были люди. Город все чаще будоражили слухи о новых зверских преступлениях.

Мы с мамой перестали ходить гулять на поросший лесом остров, где кого-то зарезали.

Профессора Тэна убили ножом в подъезде собственного дома, когда он возвращался вечером домой, после успешной защиты докторской диссертации: сняли наручные часы.

Профессора я никогда не видел, но отец знал его лично и было заметно насколько он потрясен нелепой смертью коллеги. Вообще в нашем счастливом полунищем мире часы считались довольно большой ценностью и убийства из-за них не были редкостью.

Как-то раз, когда мы пошли с отцом в городской парк отдыха, я увидел двух пьяных молодых казахов. Один, сжимая что-то в руке, гнался за другим. И столько было исступленной злобы в раскосых глазах, столько звериной ненависти, что было ясно: догонит – непременно убьет.