Пособие для умалишенных. Роман - страница 25
Когда Новгородцев снял трубку, Сухонин услышал хохот и крики и мигом понял, что на квартире друга собралась веселая компания
– Да тише вы! Ничего не слышно… – сказал Новгородцев гостям и только потом произнес дежурное: – Алло!
– У тебя пир горой, а меня ты не счел нужным пригласить? – с упреком спросил Сухонин.
На какое-то мгновение Новгородцев замялся – то ли от внешнего шума, то ли от неожиданности и вопроса, поставленного так жестко, в лоб; во всяком случае, Сухонин понял, что Новгородцев даже не вспоминал о нем, совершенно забыл и что его звонок – как гром среди ясного неба.
– Да так уж получилось, ты знаешь… – мямлил Новгородцев. – Миша Артюхов нагрянул, девчонок из института привел… Ну, и сидим…
– Давно сидите-то?
– Не очень…
– Успею я подъехать?
– А ты хочешь? Ведь они студентки еще, не москвички… – Новгородцев явно не хотел, чтобы Сухонин приезжал. – Для тебя они интереса никакого не представляют…
– А сидеть здесь наедине с тараканами, думаешь, интереснее?
– Ну, смотри сам, – уклончиво сказал Новгородцев.
– Через полчаса приеду, – закончил Сухонин и положил трубку. С полминуты стоял возле телефонного аппарата в задумчивости, пытаясь доосознать, почему Новгородцев на сей раз так нелюбезен, но потом стряхнул эту оторопь, оделся и выскочил на улицу – в волнении и со смешанными чувствами человека, с которым сегодня произойдет нечто важное, необходимое и странное: не то перемена к лучшему, не то приоткроется перспектива пути, не то прозвучит сильный аккорд в сумбурной симфонии его нового жизнеустройства, что-то такое, после чего многое прояснится. И он спешил к этому неизведанному повороту дороги в приподнятом настроении первооткрывателя. Если даже ничего не произойдет – ну, что ж: он просто посидит посреди живых людей, причастится к их неподдельному веселью; для него, которого поглощает мрак безысходности, и такое причастие много значит: оно обнадеживает, спасает, рассеивает одиночество и, наконец, позволяет просто-напросто забыться на часок-другой не хуже любого фильма или эстрадного представления. А такой возможностью Сухонин, теперь уже изолированный от людей в снятой квартире, по-прежнему инстинктивно дорожил…
Новгородцев представил его гостям. Уже сильно подшофе, он с комплиментарной преизбыточностью, в которой прослеживалось нечто национальное (тон, стремление споспешествовать-примазаться), назвал его своим другом и умнейшим, талантливейшим человеком, о котором еще услышат. Сухонин остался равнодушен к похвалам, но не возразил, чтобы не провоцировать новых; и действительно, поток красноречия у Новгородцева вскоре иссяк. Гости – высокий бородатый Миша Артюхов и три невзрачных девицы-студентки – также не произвели того радостного впечатления, на которое он рассчитывал, торопясь поспеть на их пирушку. Сухонин даже подумал, что он неисправимый идеалист, мечтатель и что жизнь как она есть – проще и прозаичнее; и он приготовился к тому, что ночью вместе с Новгородцевым и Артюховым пойдет провожать девушек до общежития, а потом пешедралом и один вернется в свою конуру; и ничего не произойдет, и никому до него нет никакого дела: всем наплевать, что он страдалец, что ждет от людей утешения и милости, что одинок и сходит с ума от одиночества. Девушек было трое (странно, что Новгородцев об этом факте умолчал: ведь чтобы составить три пары, не хватало как раз его, Сухонина); все трое были до того невзрачны, что Сухонин скис на какое-то время, замолк и лишь присматривался, приценивался к ним, как больной шакал – к пиршеству здоровых: не удастся ли и ему стащить кусок падали? Нет, союза и попарного распределения ролей явно не происходило и произойти не могло: две черноволосых горянки из дагестанских аулов веселились, конечно, от души и на мужчин смотрели влюбленными восточными глазами, но эти влюбленность и очарованность были следствием сурового воспитания, при котором женщина обязана мужчину уважать и беспрекословно ему повиноваться. Чувствовалось, что эти двое – славные, нежные, наивные и доверчивые скромницы, которые и шагу самостоятельно не сделают, если на это не последует милостивого разрешения мужчин; их было двое, но вместе, на одно лицо, и которая из них Дамира, а которая Зарема, и вообще – так ли их зовут, не с пушкинскими ли героинями он их спутал, – за это Сухонин не мог бы поручиться. Чистые, восторженные первокурсницы, для которых Москва и все московское еще прельстительны и неизведанны, они жили своей филологией и даже не утратили еще той первобытной свежести и пугливой отзывчивости, которая так свойственна людям из затерянных, обособленных селений; еще вчера они ходили по каменистым тропам, вдыхали щекочущий и прохладительный, как пепси-кола, горный воздух, а сегодня им определено учиться в Москве, и это занятие им радостно и желанно, как младенцу – первые шаги. Их особой благосклонностью пользовался Миша Артюхов; доброжелательный, учтивый и, аналогично с ними, чистый нравственно и плотью (чего нельзя было сказать ни о Новгородцеве, сластолюбце и опытном обольстителе, у которого еще в институте были любовницы и утехи, ни тем более о Сухонине, опутанном душевными аномалиями и одержимом многоразличными похотями и вывихами), так вот: чистый Миша беседовал со свежими дагестанками о поэзии, и это у него так ловко, так непринужденно получалось, что он занимал их обеих. Сухонин молчал и присматривался, Новгородцев курил, стряхивая пепел на стол мимо пепельницы (его развезло, так что он уже с трудом координировал движения), а рядом с ним на диване сидела и тоже курила Марите – латышка или литовка, словом, откуда-то из Прибалтики – бледная, анемичная, с продолговатым варяжским лицом, пепельно-русыми, белесыми волосами, прямо ниспадавшими на плечи, и водянистыми глазами. Строго, почти надменно она слушала, что ей говорит Новгородцев, и время от времени тонкой рукой отводила прядь волос со лба. Она составляла прямой контраст с дагестанками; в ее глазах читалась скука пополам с утомлением; чувствовалось, что она тратит много сил, борясь с опьянением и все больше деревенея от этих усилий, что музыка, свет, дым, соседки и Новгородцев раздражают ее, как усталую мать – слишком непоседливые дети. Сухонину стало не по себе, тревожно и любопытно, когда он наткнулся на ее очень прямой, равнодушный и оценочный взгляд: так, должно быть, служители музея рассматривают в запаснике старую, залежалую картину, достойна она занять место в экспозиции или нет. Марите отвернулась, и Сухонин понял, что его забраковали. Ему стало скучно и захотелось зевнуть, потому что выбора больше не было: ни Новгородцев, знакомый до житейских мелочей, ни добродушный, галантный и в галантности рассеянный Миша Артюхов, ни очарованные им, непосредственные дагестанки, – никто из них в свою очередь не представлял интереса для него. Вечер пропадал даром, угасал. Новгородцев и Марите пошли танцевать, остальные сидели за столом и оживленно беседовали, Сухонин, устроясь в уголке дивана с пепельницей на коленях, беспокойно курил. Следовало хоть потанцевать, что ли, на сон грядущий. И он пригласил Марите.