Пособие для умалишенных. Роман - страница 35
– Спасибо, – буркнул он. – Я теплокровный.
Они расстались. На обратном пути он встретил какого-то человека в черной сутане, похожего на монастырского ключника; человек этот опять напомнил ему о Карташове: про Карташова люди, близко знавшие его, говорили, что он прибился к братии одного монастыря и к мирской жизни не вернулся. На Карташова, исповедовавшего мистические идеи отцов православной церкви начала века и корпевшего в институтской библиотеке над сочинениями Соловьева, Бердяева, Булгакова и Флоренского, это было похоже. Встреча дала повод Сухонину лишний раз подумать о тщете жизни и о своем собственном назначении. С любовного свидания он шел, думая, а не податься ли и ему в монастырь. Карташов как-то раз возил его в Троице-Сергиевскую лавру, и Сухонину там не понравилось. Он видел, как Карташов чинно здоровается со священниками и служками, а те ему чинно отвечают. Сухонин купил три рублевых свечи и поставил их перед Троицей, когда служба уже заканчивалась, – перед миропомазанием. Он поставил свечи перед Троицей потому, что уже в то время много размышлял о себе, о жене и ребенке, хотя их семейство представляло отнюдь не евангелическую Троицу. Из трех свечей две сразу же покривились, и сгорбленная старуха в глухом черном платке бесцеремонно вынула и задула их, оставив гореть только одну; тогда эта бесцеремонность взбесила его, стало жаль трешника и разрушенного молитвенного настроения, но потом он подумал, что в этом есть своя символическая правда: искривившиеся свечи – это он и Марина, грешники, а прямая свеча – их невинное дитя. Тем не менее, как ни уговаривал его впоследствии Карташов, в церковь он больше не ходил – чувствовал себя лишним там, среди сверкающего золота и ладанного дыма, среди торжественных песнопений и коленопреклоненных старух. У него не поднималась рука креститься, и он вышел из церкви грустный, нераскаявшийся и с непокрытой головой. Вокруг лавры бродили зеваки экскурсанты, ели мороженое и тыкали пальцами в позлащенные купола, судачили о средневековой архитектуре Руси – с ними Сухонину стало легче. Он уехал один, оставив Карташова на молебствии.
Нет, последовать примеру Карташова он не мог – не имел права, нужно было решать свои неотложные дела, налаживать жизнь по-новому. Карташов мог бы стать хорошим филологом, если бы захотел, но он избрал другой путь; что ж, очевидно, он не мог иначе. Это ничего, что Сухонин ни в чем не проявил себя до тридцати лет и работает простым корректором. Жизнь идет, и в ней еще есть простор для свободного выбора. Его жизнь будет отмечена высоким служением людям. Он вдруг вспомнил одну католическую песенку, в которой были такие слова: «Путь наш лежит мимо дальних миров: там, впереди, наш Христос!» – и рассмеялся, а потом задумался: да действительно ли Он в дальних мирах, а не в нашем? Похоже, что Он всегда впереди – впереди любой человеческой жизни. Ведь написалось же у поэта: «В белом венчике из роз впереди Иисус Христос». Песню пел детский хор, ангельские голоса детей звучали сладко и чисто.
За этим свиданием с Нелли последовали и другие, но Сухонин был бесчувствен, как чурбан; ему даже не казались сколько-нибудь занимательными эти встречи, исключая разве только те незначительные факты и наблюдения, которые он мог перевести в психоаналитический план. Его болезнь развивалась так, что он с каждым днем все чаще обобщал приметы и устрашающие его знамения и соотносил со своей личностью. Однажды он был свидетелем дорожной аварии – разбился мотоциклист; мотоциклист лежал в крови на асфальте и пробовал подняться. Подъехала автомашина ГАИ и скорая помощь, собрались зеваки. Сухонин заметил стаю сизых и белых голубей, описывавших широкие круги как раз над местом происшествия. Из этого случайного совпадения он вывел, что отлетела душа несчастного мотоциклиста, и была она наполовину белой, наполовину черной. Наблюдать, что произошло дальше на шоссе, не стал, направился домой – вид смерти был ему отвратителен. Он теперь часто думал о смерти и готовился к ней, хотя ему едва исполнилось тридцать, и с организмом все было в порядке; он, однако, вопреки телесному здравию верил, что скоро умрет. Не разрешив, не распутав и не разрубив гордиев узел своих противоречий, он теперь просто дал, когда же наступит смерть, к которой его подталкивают здоровые самоуверенные люди, ближние и дальние. В последнем письме к матери он в сердцах написал: «Раз ты хочешь моей смерти, зачем ты меня родила, – уж лучше бы задушила во чреве». Вряд ли он понимал, что такое заявление насмерть перепугает мать, вряд ли сознавал, что она, как и любая мать, желала ему только счастья и здоровья. Мать поплакала и решила, что с ее Виталенькой творится что-то неладное, а именно: «что-то с головой». Она написала Марине, требуя объяснений, клялась, что ни в чем не виновата (не она их сватала, сами сошлись), что ей самой приходилось одной воспитывать обоих детей, «а отцу – что, ему лишь бы напиться». Марина на письмо не ответила – сердилась. Сухонин оборонялся от навязчивых состояний, обвиняя в своих неудачах, прежде всего, близких. Матери – и в этом содержалась доля истины, – он написал, что он неврастеник и неудачник потому, что с детства нагляделся на ее с отцом ежедневные ссоры, а случалось, и драки. «Ты никогда не была женщиной, – писал он. – Вы всю жизнь дрались за первенство в семье, а я не слыхал от вас ни единого ласкового слова. Не мудрено ли, что теперь вы делите одну курицу на двоих, потому что из-за вашей вражды пострадали не только мы с сестрой, но даже хозяйство. Подумай, не вы ли с отцом виноваты в том, что сестра развелась уже с третьим мужем, а я бегаю от жены и скитаюсь? С кого мне было брать пример?»