Посох вечного странника - страница 49



И так всё, верно, и забылось бы – эка невидаль утрата молочных шоркунков. Да ведь отцом чада был князь Святослав, киевский державник, и выходит, ребятёнок, названный Владимиром, явился на свет князем, даром что родила его холопка – князева ключница. Прознала о содеянном бабка младени, княгиня Ольга, и до того разгневалась – как-де рабычица позволила самоуправство, – что сперва приказала полосовать плетьми, а поостыв маленько, приказ отменила и велела гнать ослушницу со двора.

Как убивалась Малуша, что её разлучают с рожоным дитятком! Лучше плеть, чем воля! Как стенала на забрале, устремляя очи в закатную сторону, куда походный конь унёс князя! Где ты, ладу? Как молила вихорь донести на Дунай свои горючи слёзы! Оборони, любый! Всё было тщетно. Спровадили Малушу с господского двора едва не батогами. Дозволила ей княгиня токмо одно – надеть сынку оберег-ладанку. Не боле…

Простыл след Малуши, словно её и не было. Куда унесло рабычицу, старая княгиня не пытала. Но ладанку-оберег, которой игрался младеня, однажды растворила.

В кожаном мешочке оказались те самые шоркунки, скреплённые белокурой прядкой младени; в ту же связку были вплетены русые волосы из оселедца отца да каштановый завиток матери, а ещё животинная нитка – не иначе жилка жертвенного быка, забитого на Подоле в честь новороженного. Насупилась старая Ольгица, оглядев языческий оберег, да всё же не воспротивилась. Смирило её одно – пёрышко голубиное – символ Свята Духа, оплетённое прядками. И положила она во внукову ладанку свою память – резной кипарисовый крестик, привезённый тремя годами ране из града Константинополя, где она, Ольга, крестилась.

1

Что будит его ни свет ни заря? Отрок в полглаза размыкает веки. Огня нет – постельничий служка, вечёр бубнивший «Велесову книгу», не уследил, сморённый дрёмой, – светец сгас. Будить – не будить?

Глаза отрока тянутся к бусоватому оконцу. В сутемках оно едва угадывается. По слюдяным вставкам мечутся тени. А за оконцем буйствует непогодь, заглушая похрапывание служки и мурлыканье котофея, что пригрелся в ногах.

«Студенец – месяц-оборотень», – вещает старая Улита. А ить, ежели прислушаться, и впрямь. То как ведьмедь-шатун, до поры спокинувший берлогу, трещит лесинами, безумствуя от голода. То будто домовой колотит на подволоке, мол, не спи, большуха, даром что ночь, вставай, печь топи, да, мотри, жарче, не то стужа-кощеица живо хоромы в полон возьмёт. То татем свищет в два пальца, погоняя запоздалого ярыжку. А то взвизгнет, ровно пьяная ведьма, и, заметая подолом позёмки собственные следы, унесётся куда-то за детинец.

Кот-баюнок перебирается ко взголовью, поуркивает заботно и наставительно. Дрёма опахивая веки, опять кунает в сон. Кто это с прялицей? Али не с прялицей? Неуж ведьма на помеле? Нет, не ведьма. То опять старица. Что-то бубнит. Наставляет? Али спрос ведёт? «А вот тебе, дитятко, красно солнышко!» В руках Улиты блюдо медное, а в блюде клюква алая, изморозью обсахаренная.

Отрок ворочается, размётывая овчинную полость. Пошто не спится? Ненастье ли пробудило – то, что снаружи? Али ожиданьице чего-то – что деется внутри? «Спи ужо!» – урчит кот-баюн.

Улитина прялица украшена Ярилой. Куделя на лопасти, что туча громовая, застит красно солнышко – ни просвета. «Скоро ли, бабеня, счахнет зима?» – «Скоро, батюшка. Куделю-то спряду – тодле и возвернётся весна-красна. Вишь, краюшек отворился». Напервы-то он поверил – убедила старая. Да потом смекнул, что кудели-то у бабени разные: то сивая – это от ярочки, а то аспидная – от чёрного барана. Осерчал было, догадавшись, дверью хлопнул. Да сердце-то отходчивое – на другое же утро опять наведался в пряльную горенку. А Улита ему – обновку: наголовки вязаные на ноги. «Садись, батюшка, примеряй». Наголовки мягонькие да тёплые, хошь вместо катанок обувай.