Пост - страница 7
– Стрелять буду!
Но Антончик забирает у него автомат.
– Дай мне. А ты посвети-ка лучше…
Ямщиков направляет прыгающий луч на приближающуюся фигуру. Глазастый Антончик ловит ее на мушку. Она все еще окутана зеленым шлейфом, но в такую башку сложно не попасть.
– В ружье! В ружье!
И тут эта фигура, вылупляясь окончательно из тумана, подает голос.
Заунывный, гундосый, как будто бы человеческий – но нет, совсем не человеческий – вой.
– Где Егор?
Полкан сидит, Тамара стоит над ним – высокая, худая, черные с серебряной нитью волосы собраны в тугой хвост, серебряный крестик выпростался из ворота. Полкан жмет плечами.
– Ну шляется где-то он, Егор твой. Почем я знаю?
– Я сон видела. Что нам угроза. Оттуда, с той стороны.
– С какой стороны, Тамарочка?
– Из-за моста. Змея приползет. Змей…
– Ага. Змей, принято.
Полкан со скрежетом отодвигается назад, шагает к плите, поднимает крышку с кастрюли. Из угла на него глядит томный Никола Чудотворец в жестяном окладе, а с прикроватной тумбочки зыркает Матрона Московская, черно-белая, не иконописная, а сфотографированная еще при жизни, и поэтому никакая не благостная, а, как и полагается живым людям, злая и настороженная. Весь дом в этих иконах, хуже церкви.
– Змей… Приползет змей, принесет погибель.
Глаза у Тамары сузились, она буравит ими Полкана. Он деланно зевает:
– Ну Тамара! Принесет, блин… Ну давай ты перестанешь нести это все! Змей! Ох-хо-хо! А что, добавочки-то нет, говоришь?
– Боюсь за Егора. Он тоже там во сне был, и так нехорошо…
– Ну хватит ты уже брехать! Брехать, каркать! Нормально все с ним, пошляется и вернется, ну?! Так что с рагу с этим?
– Мальчик мой… Мальчик мой…
Тамара закатывает глаза и оседает на пол. Полкан бросает тарелку, отшвыривает стул, успевает схватить жену под руки, чтобы не дать ей удариться.
– Вот накрутишь себя вечно! Сколько можно-то так! А?
И тут в запертые окна скребется с улицы автоматное стрекотание.
Егор подлетает к заставе снизу по асфальтовой дороге, бросает доску и продирается через кусты к путям, собирая с жухлого репейника серые колючки.
– Держитесь, мужики! Я иду! Я тут!
Он пробирается наконец через заросли, перехватывает поудобнее рукоять, оглядывается бешено вокруг – кто стрелял, кто напал?!
Дозорные на заставе опустили автоматы.
Они всматриваются в туман перед собой остолбенело – теперь по-настоящему завороженно.
Пошатываясь, ссутулившись, на них упрямо идет оно… он. Идет и… нет, не воет, а поет.
– Гоооооспоооди, помиииииилуй…
Теперь эти слова совсем отчетливы; когда он пропел их в первый раз, было ничего не разобрать – и теперь-то ясно почему.
На нем рваная хламида черного цвета, разорванная на груди. Лохмотья раздуваются, как парус, искажая очертания. Пляшет тяжелый железный крест на цепи, отскакивает от ребер, замахивается и лупит по ним снова – шаг за шагом.
– Гоооооспоооди, помиииииилуй!..
А в руках он несет истерзанную грязную хоругвь, с самодельным ликом какого-то седобородого старца – измученного, прошитого тут и там автоматным свинцом, но не убитого и глядящего вперед устало, но упрямо.
Подходит ближе. Стаскивает с себя зеленый противогаз с грязными стеклами: через него дышал, пока шел по мосту. Так и перебрался. Пока пел молитву через гундосый противогазный хобот, казалось, что зверюга воет.
Лицо иссечено, руки иссечены, грудь в шрамах. Глаза белые-белые, навыкате, смотрит, не моргая. На ногах стоптанные кроссовки, бурые от крови. Борода клочками. Больше на лице ничего не разобрать – сплошь корка из грязи и запекшейся сукровицы.