Повести огненных лет - страница 24



– А по глазам, Сима. У него по глазам о многом можно было догадаться. Сам – кремень мужик, а глаза детские. Я потом еще только раза два такие-то встречал.

Серафима не сдержалась и усмехнулась легонько: получалось смешно – Никита объяснял ей глаза Пухова.


В глазах Пухова всегда было удивление. Такой взгляд она помнила только у дочери. Казалось, он постоянно удивлялся всему: восходу солнца, танковой атаке, горячему обеду, смерти, трофейному автомату, крику птицы, потере орудия, собственной жизни, ровному полю и густому лесу, отступлению и форсированию Днепра… Он сердился, и голос его становился неприятно жестким, скрипучим, как новая портупея, а глаза продолжали удивляться, может быть, чуть пристальнее, чем всегда. Менялось только это чуть, но удивление оставалось. Года через два после войны Серафима была сильно и неприятно поражена тем, что не может вспомнить цвета его глаз. В памяти осталось только их выражение.

Сразу после Москвы в батарею пришел длинный и нескладный, шепелявый верзила Михаил Рыбочкин. Он был храбр и дерзок, иногда храбр безрассудно. Но в батарее его невзлюбили с первого дня и не любили – до последнего. Какая-то первобытная сила и беспощадность угадывались в его нескладности, длинных мощных руках, больше смахивающих на стальные рычаги, в крупных, слегка навыкате, голубых глазах. На войне убивает каждый и каждый рискует быть убитым, это жестокий, но непреложный закон войны. И к этому с трудом, не сразу, но привыкают. Однако и за этой привычкой даже у самого сурового солдата чувствуется отвращение к убийству. Ибо человек, сам по себе, рожден не для этого. Рыбочкин убивал с удовольствием. Война была его стихией. В ней он чувствовал себя как бог, обладал звериным инстинктом, точным чувством опасности и холодным рассудком. Не раз и не два это хладнокровие и отчаянная смелость Рыбочкина спасали жизни многих батарейцев, но и эти люди, обязанные ему жизнью, не любили его.

На второй или третий день по прибытии Рыбочкин встретил Серафиму одну, встал на ее пути и весело сказал:

– Сто, Сима, гуляесь?

– Пусти, – спокойно попросила она и хотела пройти. Рыбочкин взял ее за плечо и придержал.

– Торописся?

От его прикосновения Серафиме стало почему-то мерзко и страшно одновременно. Голова закружилась, а ноги вдруг сделались непослушными. Рыбочкин же оставался равнодушно-спокоен.

– Пусти! – побледнела Серафима.

– Брезгуись?

– Да!

– Война больсая будет, Сима, я подозду. Я терпеливый. Потом сама придесь.

Он отступил, и она ушла, почувствовав такое неожиданное облегчение, словно бы пережила смертельную опасность. Теперь она украдкой, с ненавистью и страхом, постоянно наблюдала за Рыбочкиным. Но самый большой страх она пережила тогда, когда с непонятной силой, остро и властно ее вдруг потянуло к нему. Это длилось только одно мгновение, слякотным, осенним вечером, когда она уже лежала на своем топчанчике в санпункте, но это мгновение запомнилось ей на всю жизнь. Где-то, она не знала где, зайцы сами прыгают в пасть удава. Таким зайцем в тот вечер она почувствовала себя.

За эту секундную вспышку Серафима долго и больно расплачивалась сама перед собой. Даже мысли об этом она пугалась до брезгливого отчаяния, не в силах понять, объяснить себе, как это могло случиться с нею.

Вторая встреча с Рыбочкиным случилась у нее почти полтора года спустя, далеко от Волги, в маленьком, разграбленном немцами селе. На этот раз она была спокойнее и, достав крохотный трофейный пистолет, объяснила Рыбочкину, что застрелит его, если он даже просто прикоснуться к ней посмеет. Рыбочкин на это странно усмехнулся, сделал какое-то движение, и в это время его окликнул Никита Боголюбов. Но так просто это закончиться не могло и не закончилось.