Правда и блаженство - страница 19
– Вы чего? С Танькой оба нагишом были? – строго, будто судья какой-то, допрашивал Пашка.
Лешка молчал. Чего спрашивать, если сам знает, в окошко видел?
Пашка посмотрел на него с невыразимым презрением:
– Дурак! – И после несколько дней с ним не разговаривал, даже есть старался отдельно.
Словно в чистую прозрачную реку откуда-то влился мутный сорный поток, взбаламутил реку, испоганил… Много нужно времени, чтобы ошметки сора и муть улеглись, а вода обрела прежнее равновесие и прозрачность. Пашкину душу так же взбаламутили. «Лешка ладно, он дурак… чего с него возьмешь… шалый, как мамка говорит… а она?.. она-то чего?.. трусы сняла… начала с ним…» – Пашка жег подобными мыслями свое сердце, оскорбленное двойным предательством; предательство брата какое-то неумышленное, безголовое, потому и простительное; предательство Таньки – будто нож в спину, самое подлое. Теперь мимо Таньки он проходил молчком, хотя исподтишка ее разглядывал еще жаднее, чем раньше, разглядывал с другим наплывом чувств в душе, будто на Таньке налет измены: на губах, на щеках, на родинках – на всем теле и в каждом движении.
Серафима Рогова этим утром страдала от безудержного желания самоотверженной любви. На работу в «Мутный глаз» она надела на шею дареный амулетик, сама накремилась, напудрилась, удлинила ресницы тушью. За прилавок встала вся нафуфыренная: чистейший накрахмаленный чепчик на рыжих завитушках, фартук белее снега, с голубыми оборками на груди, – ждала Николая Смолянинова. Ждала, что он нынче придет свататься. Одна мысль об этом вгоняла в краску, делала ее слишком доброй и расточительной по отношению к местным алкашам-раностаям.
Ефиму Изместьеву, долговязому, лысому, с шишкастой головой мужику, по кличке Фитиль, налила кружку пива в долг, который он, конечно, забудет или оспорит. Митька Рассохин, ершистый, кучерявый, многодетный мужик, за которым постоянно следила стайка его чумазых, искрашенных зелёнкой ребятишек, тут же примазался к Фитилю и тоже запросил долгового пива, – Серафима не отказала. Не отказала она и Карлику, налила полстакана вина и по рассеянности не внесла запись о ссуде в тетрадь.
– Гляжу, Симка, ты с Черепом снюхалась? – то ли с язвительностью, то ли со снисхождением спросил отоваренный в заем Карлик.
– С чего ты взял? – похолодела Серафима.
– Пидюлинка у тебя на шее. Череп этакие кулонцы всем бабам вешает. Отпетрушит и повесит. Сам рассказывал. Говорит, закупил кулонцев полторы сотни штук у япошки какого-то. Для разных краль.
– Болтовня все это, – отмахнулась Серафима, и лишь Карлик отвернулся от прилавка, в момент стянула с шеи злаченую нитку с ракушкой. «Неужто правда? – затрепетала Серафима. – Наговаривает, поди, на Николая маленький змеёныш? Но откуда про меня прознал?..» В холодной гулкой груди зачастило сердце.
Карлик всё про всех знал – вечно в гуще людской, а ежели чего не знал, допридумывал. Ростом – метр с кепкой, смуглолицый, с мелкими морщинами, он походил на состарившегося мальчишку; но при этом выпивал наравне с полноценными мужиками, особенно всласть – халявную, угощенческую или выспоренную водку.
Когда-то Карлик был цирковым, гастролировал в шапито с сольным номером «эквилибрист с кольцами», но труппу разогнали за «левые» концерты, администратора утянули под суд, а Карлик осел по случаю в Вятске, квартировал у одинокой хлебосольной вдовы и стал завсегдатаем «Мутного глаза».