Преступление Сильвестра Бонара. Боги жаждут - страница 4



– Однако, Тереза, быть может, у себя на чердаке госпожа Кокоз терпит в чем-нибудь нужду?

– Вы, сударь, крепко попали бы впросак, – ответила Тереза, – если бы стали заботиться об этой твари. Ей отказали от чердака, когда там починили крышу. Но она живет на нем, не обращая внимания на управляющего, привратницу, судебного пристава и самого хозяина. Сдается мне, она их всех околдовала. С чердака она уедет, когда ей вздумается, да и уедет-то в карете. Помяните мое слово!

С минуту Тереза думала, затем произнесла такую сентенцию:

– Хорошенькое личико – небесное проклятье.

Твердо зная, что Тереза от юности своей была дурна лицом и неблагообразна, я покачал головой и с мерзостным лукавством сказал ей:

– Э! Э! Тереза, мне известно, что в свое время и у вас было хорошенькое личико.

Не подобает искушать ни единое созданье в мире, даже самое святое.

Тереза потупила глаза и отвечала:

– Хоть я и не была, что называется, хорошенькой, но и нельзя сказать, чтоб и не нравилась. И кабы захотела, могла бы поступить как прочие.

– Ну, кто же в этом усомнится? Все-таки примите мою палку и шляпу. А я для отдыха прочту несколько страниц из Морери. Коль не обманывает меня мой старый лисий нюх, у нас сегодня на обед тонко пахнущая пулярка. Займитесь этой почтенной птицей, дочь моя, и не судите ближнего, дабы не осудил он вас и вашего старого хозяина.

Сказав, я принялся исследовать густые разветвления одной княжеской генеалогии.


7 мая 1863 года

Зиму провел я в духе мудрецов – in angello cum libello[2]; ласточки с набережной Малакэ по возвращении своем вновь обретают меня почти таким же, каким оставили. Кто мало живет, мало меняется, а тратить дни свои на старые тексты – это еще не жизнь.

Однако сегодня, как никогда, я чувствую себя проникнутым той смутной грустью, какою веет сама жизнь. Равновесие моего ума (не смею в том признаться и самому себе) нарушено со знаменательного часа, когда открылось мне, что существует рукопись Жана Тумуйе. Странно, из-за нескольких листков старого пергамента утрачен мой покой; но это истинная правда. Бедняк, не знающий желаний, владеет величайшим из сокровищ: он обладает самим собою. Богач, желающий все большего, – жалкий раб. Таким рабом являюсь я. Самые приятные удовольствия – беседа с человеком тонкого и сдержанного ума или обеды с другом – не могут изгнать из моей памяти рукопись, отсутствие которой я чувствую с того момента, как узнал, что она есть. Мне не хватает ее ни в радости, ни в горе; не хватает ни в труде, ни в отдохновении.

Невольно вспоминаю свое детство: как мне теперь понятны всемогущие желанья первых моих лет!

С особой четкостью я вижу куклу, выставленную в дрянной лавчонке на улице Сены, когда мне было десять лет. Как произошло, что эта кукла мне понравилась, – не знаю. Я горд был тем, что я был мальчик; я презирал девчонок и с нетерпеньем ждал поры (увы! наставшей), когда колючая бородка защетинит мой подбородок. Играл я лишь в солдатики, а для кормления своей лошадки истреблял цветы, взращенные моею матушкой на своем окне. То были мужские игры, думается мне.

Однако я жаждал этой куклы. Бывают слабости у Геркулесов! Но кукла, что полюбилась мне, была ли все-таки красивой? Нет. Я вижу и сейчас ее перед собой: на щеках по красному пятну, короткие, дряблые, с ужасными деревянными кистями руки и длинные раздвинутые ноги. Цветастая юбка приколота к талии двумя булавками; вижу еще теперь их черные головки. То была кукла дурного тона, отдававшая предместьем. Хотя я был тогда совсем ребенок и лишь недавно стал носить штанишки, все же помню, как я по-своему, но очень живо чувствовал, что в кукле не было изящества и вида, что она груба, топорна. Но, несмотря на это, я любил ее, – любил как раз за это. Любил только ее. Мечтал о ней. Солдатики и барабаны стали для меня ничем. Я больше не пихал своей лошадке в рот стебельков гелиотропа и вероники. Эта кукла была всем для меня. Я измышлял достойные дикарей хитрости, чтобы заставить свою няньку Виржини пройти со мною мимо лавки на улице Сены, и там я прилипал носом к стеклу, а няньке приходилось оттаскивать меня за руку: «Господин Сильвестр, уж поздно, и маменька вас забранит». В то время г-ну Сильвестру и брань и порка были нипочем. Но нянька поднимала его как перышко, и г-н Сильвестр уступал силе. С возрастом он опустился и уступает страху. Тогда он не боялся ничего.