Прочь с Земли - страница 29
Дед научил его играть на двуручной пиле – длинной, изначально с двумя ручками для пары работников. Такими пилами в деревнях завсегда валили лес, а потом кроили его на брусья и толстые доски. Дед рассказывал, как долго искал такую пилу, чтобы она была без внутренних трещин и каверн, потом что-то доделывал вручную, где-то шлифовал и подшлифовывал, убирал острые зубья от греха и откручивал одну ручку, чтобы не гасила звук. Способ игры на такой пиле был контрабасовый, так что играть полагалось стоя.
Борька уже просмотрел меню некоторых музыкальных автоматов в Москве-22, чтобы сориентироваться в репертуаре, и понял, что играть надо только классические вещи, потому что другие – точно не прокатят. Не поймут их здесь.
И сейчас он решил сыграть Чайковского. Первые звуки у него вышли неловкие. Он стеснялся, но скоро настроился, осмелел и даже глянул мельком в зал: на него смотрели во все глаза, и это грело самолюбие. И вот тогда и полилась напевная мелодия-глиссандо с её странными, плавными переходами от одной ноты к другой – тягучей, космически-пронзительной ноте, словно звучала сама Вселенная, сама музыка небесных сфер, её волновые вибрации, непознанные и едва доступные человеческому уху. Когда он снял последний звук и выпрямил изгиб пилы, и застыл с поднятым смычком, раздались аплодисменты.
А вот этого он совсем не ожидал и даже растерялся. Неужели они здесь ещё аплодируют? Он нигде пока этого не слышал. Сцену окружила толпа. Ему что-то говорили, но он в потрясении воспринимал голоса, как один звуковой фон. Только когда вокалист потянул его за рукав в сторону и стал настойчиво приглашать попробовать выступить вместе, Борька пришёл в себя, согласился и даже спросил об оплате. Вокалист, смеясь, сообщил, что оплата будет – главное, надо сыграться.
Когда Борька спустился со сцены и сел за свой стол, две девушки, – одна европейка, вторая азиатка, – подошли к ним, чтобы познакомиться. Азиатку звали Юми – она была японка, а европейка сказала, что её зовут Катрин. Скоро они все заговорили о пиле, о музыке, стали смеяться Борькиным шуткам. Только смеялась почему-то больше Катрин, а вот Юми… Тонкая, хрупкая Юми улыбалась очень сдержанно, словно по обязанности, и тогда странная грусть разливалась по её нежному лицу, а глаза становились такие несчастные, что…
В общем, Борька смотрел, как зачарованный.
Потом японке позвонили. Она совсем застыла взглядом, а когда дала отбой, выговорила тихо, объясняя:
– Мне надо уйти. У меня лошадь умирает.
Борька опешил.
– Какая лошадь? На работе? – не понял он.
– Нет, не на работе, а на ипподроме. Моя собственная лошадь, – ответила она.
– Хочешь, я попрошу деда посмотреть её? – сразу нашёлся он.
– А дед у тебя вет? – вместо Юми спросила Катрин.
– Кто? – Борька сначала удивился, а потом понял и ответил: – Да, он раньше был ветеринаром, когда служил в армии. А вообще-то, он животных как-то чувствует. И понимает.
– Хорошо. Попроси деда, конечно, – тут же согласилась Юми и добавила: – Я уже на всё согласна.
****
Такси поехало на ипподром через старые московские дворы.
И в памяти Морозова совершенно неожиданно возник старинный городской романс «Как цветок душистый» – то ли цыганская величальная, то ли армянский танец «Карапет», что напевали на рубеже девятнадцатого-двадцатого веков все тифлисские кинто, и который потом превратился в салонный танец тустеп «Надя», рассказывающий о девочке-любительнице шоколада. И Морозов хорошо помнил, как уже гораздо позднее, в Советском Союзе, эта «Девочка Надя» непонятными путями трансформировалась в фольклорную «Любку-сизую голубку».