Прокляты и убиты - страница 102



– Ну, раздевайся, охотничек-работничек, чего стоишь? В ногах правды нет. Пить будем и гулять будем, а смерть придет – отдыхать будем! – притопнула Тома красивым унтом.

«Она тоже стесняется», – догадался Лешка, но бывала Тома на людях больше, все же в городе училась, друга, говорит, имела, постарше все ж его, шурышкарского паревана.

Накрепко закрючив дверь на железный кованый крюк, Тома достала из-под занавески настенного шкафчика бутылку спирта с наклейкой, попросила Лешку распечатать напиток и развести. Лешка быстро сделал то и другое, опасливо подсел к столу, довольно богато заставленному: здесь были овощные консервы, копченый омуль и стерлядка, вяленая обская селедочка, жареная картошка с мясом, брусника и морошка моченая. «На фронт захотела! – усмехнулся Лешка. – Кто тебя кормить там эдак станет?!.»

Они чокнулись, и, задержав свой стакан возле его стакана, волоокая чернобровая Тома вновь ему подмигнула:

– За все хорошее, охотничек-работничек! – Выплеснув в рот спирт, как бы вдохнув его в себя, Тома охотно пояснила: – В пушном техникуме к таежным испытаниям готовилась. – И опять ему подморгнула.

Она играла с ним, ровно бы заманивала его в потаенное местечко. Еще не попав туда въяве, но зная, чего там его ждет, Лешка уже трудно дышал, терялся, оттого и утратил словоохотливость, мысли его куда-то ускользали, не задерживаясь на месте.

В Шурышкарах не считалось предосудительным давать детям вино, натаскивать их в этом деле уже году на десятом, так что к шестнадцати-семнадцати годам шурышкарский пареван умел уже все: ходить на лодке, управляться с сетями и на сенокосе, промышлять в тайге, пить водку, любить и бить бабу. Оттого и жил шурышкарский мужик на белом свете недолго, но уж зато наполненно, в большом удовольствии.

Лешку как-то миновала всеобщая шурышкарская зараза. Ну не совсем миновала, покойный отец приневоливал его, заставлял отведать горючки, хвалил за храбрость, называл настоящим мужиком, но отец бывал дома два-три раза в год. Герка – горный бедняк, слава богу, не обращал на пасынка внимания, он сам выпивал все, что можно было выпить, оттого-то Лешка к вину по-настоящему не обвык. Приняв у Томы враз полстакана спирту, он поплыл по волнам в гибкое, шатучее пространство, тошнотным теплом его обволакивающее.

– Ты ешь, ешь, – слышалось издалека сквозь навязчиво зудящую препону.

Вместо того чтобы есть, Лешка, притопнув, воскликнул:

– Я петь хочу! Плясать хочу!

– Мамочка моя! – послышалось снова издалека. – Да с чего плясать-то?

– Мы будем петь и смеяться, как дети!.. – звонким фальцетом затянул Лешка и, намерясь снова притопнуть ногой, повалился со скамейки.

– Э-э, охотник-работник! Да ты еще совсем сеголеточек! – помогая подняться кавалеру, качала головой Тома. – А ну поди сюда, поди, маленький! Поди, хорошенький! Поди, черноглазенький!

Она подвела гостя к кровати, села на постель, положила его голову на колени и, перебирая жесткие хантыйские волосы, шарясь в них, покачивала гостя, наговаривала певуче-нежное: «На горе во лесу хуторочек стоит, как во том хуторочке красна девица спит…»

Лешке было хорошо, душа его в те минуты жила такой покойной жизнью, так была переполнена свойским уютом, домашностью, что он, никакого усилия над собой не делая, протянул руку и погладил по волосам певунью, показалось ему, коснулся беличьего меха, теплого, хвоей пахнущего.