Пролетный гусь - страница 4
Марина возилась у стены вагона, что-то долго вытирала, затем еще дольше натягивала на себя не просохшие после стирки трусы, наконец отрешенно вздохнула и всхлипнула:
– Вот и все… а ты, дура, боялась, как говорится в народе.
Данила притаился, молчал, но скоро понимать начал, что молчать в такое время неудобно, и, как многие мужчины при подобных обстоятельствах, принялся неуклюже каяться:
– Прости! Я ж не знал, что ты такая… – Помолчал, лицо ее пощупал, оно было в слезах. – Войну прошла, огни и воды, и вот…
Она вдруг встрепенулась, бесцеремонно пощупала его промежность:
– Тюха! Застирывать надо. И брюки, и кальсоны.
– Зачем?
– Зачем? Зачем? Разболокайся, говорю…
В тесноте, неумело ворочаясь, он начал снимать с себя, что велели. Марина помогала ему. Вскоре зачурлюкала вода в кране дежурного бачка для питьевой воды, взбрякивала пряжка ремня, пощелкивали о железо пуговицы, и вот злоумышленница с узлом в руках вскарабкалась на нары, долго пристраивала брюки в открытое окошко, цепляла их за крючки люка, чтоб обдувало.
– Кальсоны наденешь мокрые. На штаны солдаты подумают, может, описался боец, кальсоны – это, брат, улика.
Они прибрались и теперь уж лежали, прижавшись друг к другу под шинелью.
– Прости еще раз, – прошептал он еле слышно.
– Да не переживай ты, Даня, не казнись, поздно или рано это неизбежно произошло бы. – И долго, долго молчала, не шевелилась и как-то слишком умудренно и устало добавила: – Да теперь и не зашьешь обратно, даже операционным кетгутом, пластырем не заклеишь. Конечно, не в такой бы постели, не в этом логове, но не одни мы нынче такие бесприютные. Спи! Спи давай. – И она стала, как ребенка, прихлопывать его по шинели, баюкать вроде.
– Выходит, мы теперь уж муж и жена, – засыпая, прошлепал своими детски пухлыми губами Данила.
– Выходит, – подтвердила она и поцеловала его в щеку, в преддверии бороды обметанную пухом.
– А кетгут – это чё?
– Багор через плечо, спи.
Эшелон помаленьку разбредался, кто уходил на московские, на подмосковные станции и за взятки, за трофейное барахлишко пристраивался в пассажирские поезда, кто взбирался на крыши вагонов и, привязав себя к трубам вентиляции, к ступеням, с комфортом дул домой иль куда воину хотелось. Укоротившийся на три вагона эшелон из-под Кенигсберга объединили с другим укоротившимся эшелоном и загнали на станцию Ярославль, где было и без того тесно. Ярославцы погнали эшелон дальше, и закружился он по каким-то снулым, не иначе как еще девятого веку, вологодско-костромским станциям без надзору и призору, пока не выскочил на станцию Буй.
Ну, на крупном железнодорожном узле под таким хлестким названием шуток не любили, анархий не воспринимали. Здесь военный комендант слепому, почти безнадзорному движению эшелонов с фронта решил придать хоть какой-нибудь порядок и хоть как-то ввести их в поток нормального движения. Эшелон укоротился еще раз, и значительно укоротился, затарахтел вперед на восток, и, хоть не ходко и не в лад с пассажирскими поездами тарахтел, дело кончилось тем, что в глухой час ночи Марина растолкала Данилу и в панике зашлась громким шепотом:
– Чуфырино! Слышь, Данила, Чуфырино! Да проснись же ты, неужто за дорогу не выспался? – И она вытолкала его из обжитого, родным сделавшегося товарного вагона. Несколько давних спутников проснулись, кто-то, скорее всего Оноприйчук, скинул вниз котелок, старую шинель, бушлат, на котором они спали, и холщовый мешок с булкой хлеба, с десятком пачек концентратов и парой банок американской тушенки.