Прощай Дебора - страница 4
…Итак, 1884 год. Киев – матерь городов русских. В отличие от многих студентов, особенно «философов» и «медиков», я не воспринял мое исключение из университета как трагедию – и это притом, что в те годы я был абсолютно аполитичен, а на демонстрацию пошел, как бы это сказать, за компанию, что ли? Какая трагедия? Во-первых, у меня уже тогда сложилось твердое убеждение в бесполезности дальнейшего обучения: что из меня не получится ни Эйлера, ни Коши мне было ясно уже на первом курсе, а науку умения организовать собственное мышление – в этом и состоит главное предназначение математики! – я, к своим 23 годам, усвоил достаточно хорошо. А, во-вторых (и это главное!), я до сих пор с ужасом думаю, что было бы со мной, если бы я не пошел на ту демонстрацию! Ведь тогда я не встретил бы Марию! Вот это была бы трагедия!..
И когда нам «торжественно» объявляли «страшный приказ», мыслями я был с ней. И когда, приехав зимой к моим родителям, выслушивал их укоры и причитания, я думал только о ней, вспоминал, как мы шли мимо «вечно строившегося» Владимирского собора, как увидел её, улыбающуюся самой красивой улыбкой в мире, как лихо, что было мне совсем не свойственно, представился ей:
– Разрешите отрекомендоваться, Андрей Верестов.
– Мария Щапаньска, – ответила она, остановившись, и протянула мне свои маленькие руки. И куда только делась тогда моя смелость! Я держал ее нежные ручки, понимал, что мне следует наклониться и поцеловать их, но не мог этого сделать из страха, что она может исчезнуть, если я, хотя бы на мгновение, опущу глаза. А она продолжала улыбаться, и я не мог оторвать взгляда от ее зелено-карих глаз, крохотных морщинок под глазами, припухших губ, открывавших ровные белые зубы… И еще одна навязчивая мысль крутилась в мозгу: «А что будет, если я сейчас опушусь перед ней на колени?»
– А я здесь с братом, Юзеком, он на медицинском учится, – сказала она весело. – Ой, да мы же с вами отстали от всех, давайте догонять…
И она взяла меня под руку, и я уже не видел ничего, кроме ее прелестного носика, темных, пышных волос, заколотых сзади пучком, чуть подрагивающей при походке груди…
В Киеве она жила с родителями, богатыми поляками, которые на лето уезжали в свое поместье под Люблином, а с осени по весну снимали часть дома на Липках, как говорила мне впоследствии Мария, «чтобы быть поближе к любимчику матери Юзеку». Его исключение из университета настолько поглотило все помыслы графа и графини, что они, кажется, и не заметили даже, как их старшая дочь обручилась с перекрестившимся в католика «паном Анджеем». Но «все хорошо, что хорошо кончается»: через год, после ходатайств варшавских друзей Щапаньских, Юзек был переведен на третий курс лечебного факультета Ягеллонского Университета, и в ноябре 1885 года его родители отправились в Краков, а мы с моей невестой Марией – в Бремерхафен, чтобы сесть там на пароход «Фульда» и отплыть в Нью-Йорк.
Глава 3
Фронтовик-победитель
Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы.
Пушкин, «Метель»
– Пан не желает обменять две банки консервов на мою женщину? Есть самогон, хороший самогон… нет? А что есть у пана?..
Память переносит Скундина в май 1945 года на привокзальную площадь городка Кузница. Тощий, высокий поляк бегает от солдата к солдату, предлагая свой обмен. Кругом сутолока, гвалт, прощания с остающимися, обещания обязательно встретиться на Родине… Демобилизованный рядовой N-ского танкового корпуса, 20-ти летний Коля Скундин, докуривает очередную самокрутку из дрянного пайкового табака, выданного ему в Белостокском госпитале, где он «провалялся» почти два месяца после тяжелой контузии. Его «цивильный» поезд пойдет только вечером, а пока он наблюдает, как готовится к отправке на Родину поезд с вагонами-теплушками для красноармейцев, демобилизованных по возрасту. Наконец, паровоз дает гудок, поезд трогается, звучит марш, исполняемый военным оркестром, вагоны медленно проплывают мимо здания вокзала, в раздвинутых дверях «теплушек» сменяются смеющиеся и строгие, чисто выбритые и заросшие лица, и вдруг картинка, которую Скундин не забудет никогда… над дверной поперечиной движущегося вагона, раскачивается в такт маршу труба, вжатая в губы бледного как смерть музыканта, одежда которого состоит из одних кальсон и накинутой на плечи шинели, – по-видимому, это все, что у него осталось от общения с тощим поляком…